— Выходит, Дементьич, что метод этот вовсе и не новый. — Антон Иванович деликатно кашлянул. — Участковый зоотехник знает о нем, да только, говорит, не очень в него верит: дескать, у кого получается, а у кого и нет. Эксперимент.
— У нас теперь получится, — с уверенностью сказала Дарья Васильевна.
Лаврентьев, который все время, пока говорила Дарья Васильевна, готовил резкие, неотразимые возражения и чувствовал себя как перед боем, при последних ее словах вдруг увидел, что некому возражать и не с кем бороться, — перед ним не было противника. Была только досада на то, что он плохо знает животноводство и вот в результате его отчитали, и отчитали, как мальчишку.
— Мне говорить нечего, — ответил он на предложение выступить с объяснениями. — Ошибся, — и взял с председательского стола журнал.
— Больно коротко. Откуда ошибка, скажи.
— Не учел. — Он перелистывал замусоленные страницы.
— Нас не учел, товарищей своих. Эх, Петр Дементьевич, Петр Дементьевич!..
Сказала это Дарья Васильевна таким тоном, так грустно, что Лаврентьев насупился. Дарья Васильевна была, видимо, немало взволнованна. Она надела очки, неожиданно став похожей на профессора, но тут же их сняла, — никто и не заметил ее жеста.
— Суждения будут?
Суждений ни у кого, кроме Павла Дремова, не оказалось.
— Чего человека морочить! Осознал. — Павел вынул папиросу из пачки, лежавшей перед ним на парте, помусолил в губах, положил обратно, — курить на партийных собраниях Дарья Васильевна не позволяла.
— Не через край ли просто будет — поговорить да разойтись? — возразила ему Дарья Васильевна. — Я свое суждение высказала, теперь предложение вношу: предупредить товарища Лаврентьева, чтобы потесней, подружней работал с партийной организацией.
— Не вижу нужды предупреждать, — сказал Антон Иванович. — Несогласен. На одни весы человека и телку кладем.
— Не телку отношение к коллективу, — рассердилась Дарья Васильевна. — Не передергивай, не упрощай.
— И я не согласна, — поддержала Антона Ивановича Нина Владимировна, поглаживая шрам на щеке. — Не плохими — добрыми чувствами руководствовался Петр Дементьевич.
— Плохие — другой бы разговор был. Построже меру пришлось бы потребовать, — не сдавалась Дарья Васильевна. — Голосую, значит, два предложения. Кто за мое, за предупреждение?
Только одна она и подняла руку; усмехнулась и со свойственной ей прямотой сказала просто:
— Промахнулся партийный руководитель! Не учел настроения масс.
Она окинула взором коммунистов. Кандидаты в члены партии — Ася и Павел Дремов — права голосовать не имели, но вид у них был такой задиристый, что Дарья Васильевна не сомневалась: дай им это право, они бы поддержали Антона Ивановича. Поэтому она обратилась ко всем троим:
— Ишь вы какие! Любое, самое маленькое предупреждение, и то вам круто. Звонкая — ладно, от молодости у нее. А ты, Павел, и особенно ты, Антон, — глядите. Ты, Антоша, и сам иной, раз своевольничаешь. Да и работку не блестящую показываешь. Поначалу жарче брался. Как бы и до тебя очередь не дошла.
— Дойдет — ответим.
— Подождем, — миролюбиво согласилась Дарья Васильевна. — Все, что ли? До полуночи прозаседали. Она взглянула на часы. — Закрываем?
— Одно слово! — Лаврентьев поднял руку. — Мне кажется, что напрасно товарищи так горячо за меня вступились. Против выговора я бы, конечно, возражал, протестовал бы. Думается, не заслужил его. Но серьезного внушения достоин и сам голосую за него. Повторяю: кое–чего не учел. Учту.
Домой он шел медленно, заложив руки за спину, как на прогулке. В душе его жил протест против сегодняшнего неожиданного разбирательства. Но душа душой — ум подсказывал другое. В самом деле, в одиночку он бился. И, главное, непонятно, почему? Чуть ли не с пеной на губах доказывал Кате, какие перемены произошли в деревне, и сам же отнесся к воскресенцам как к представителям старой деревни, среди которых он, агроном, — мессия. А он — что? Винт. Важный, но все же только винтик в большой машине.
— Товарищ Винт, — сказал он вслух, благо пусто было на улице, — вам подкрутили гайку…
Справа, за дощатой оградой, мелькал огонек в больнице. Огонек перемещался от одного окна к другому: с лампой в руках по коридору шла тетка Дуся.
5
Лаврентьев поднялся на крыльцо. Он хотел справиться у санитарки о здоровье Людмилы Кирилловны. На цыпочках прошел в дежурную комнату.
— Тетя Дуся, тетя Дуся! — позвал вполголоса.
Из–за шкафа появилась дородная санитарка.
— Ну что, полуношник?
— Как дела?
— А так. Зотова Мария Ивановна говорит, на поправку пошло. Выдержала Людмила Кирилловна. Организм, говорит, крепкий. И из райздрава этот был, с золотым зубом–то… Тоже говорит, сомнений нету.
— Привет передайте. Скажите: заходил, мол.
— Передам. Иди, не шуми тут. Беды наделаешь.
— Дусенька! — послышался тихий голос за дверью. — Пусти Петра Дементьевича… Петр Дементьевич!
— Какой Дементьевич? — Приоткрыв дверь, тетка Дуся просунула голову в палату и выставленным назад кулаком погрозила Лаврентьеву: уходи, дескать. — Дрова Федот принес.
— Не ври, не ври. Я слышала… Петр Дементьевич, если не зайдете, сама встану.
Тетка Дуся развела руками, Лаврентьев вошел в палату. Впервые за десять дней он видел Людмилу Кирилловну в сознании. Исхудалая, желтая, она ему улыбнулась.
— Не думала, что зайдете. Бессонница у меня, тоскливо. Днем хоть Ирина Аркадьевна, женщины заходят, а ночью — одна.
Говорить ей было трудно. Она держалась за грудь и покашливала.
— Не имею права вас тревожить. — Лаврентьев тоже кашлянул, из солидарности, наверно. — Врачебные правила запрещают. Пойду, простите.
— Нет–нет, не уходите. Садитесь. Вот сюда, сюда на стул. Мы будем не спеша, тихо разговаривать. Это даже и по врачебным правилам можно. У меня, правда, еще высокая температура, жар…
Она дернулась на постели, Лаврентьев забеспокоился. Он жалел, что поддался, порыву и зашел сюда, Можно было дома, у Прониной, узнать о здоровье Людмилы Кирилловны.
— Петр Дементьевич, у меня плохо на душе…
— Но почему же?
— Почему? Одним словом не выскажешь. Если вам не трудно, дайте, пожалуйста, водички.
Лаврентьев подал стакан, Людмила Кирилловна отпила половину, быстро облизнула губы, — они у нее сохли.
— Мне очень хочется рассказать вам о себе, может быть, тогда вы поймете, почему мне плохо. Я вышла замуж шестнадцати лет за человека, которому шел сорок первый. Художник. Он приехал в наш город, ходил по улицам с альбомом, зарисовывал древние церкви, развалины кремля, башни. И однажды увидел меня. Неделю сидела я перед ним на садовой скамейке, и он писал портрет девочки в голубом. Он так много знал, так интересно умел рассказывать, его рисунки казались мне гениальными, а сам он — бескорыстным жрецом высокого искусства… Потом — плакала мама… потом — мы уехали с ним в Харьков, — он был из Харькова. Я жила; не чуя под собой земли, я над ней парила. Как же — подруга гения! Через полгода подруга гения осталась одна, гению с ней, глупой, болтливой, восторженной и ужасно наивной, стало неинтересно. Гений ушел к более опытной, более близкой ему, тоже, как и он, жрице искусства. Я вернулась к маме и ревела, ревела полтора года… Дайте еще водички.
Снова отпив глоток, она продолжала:
— Началась война, я, не задумываясь, ушла на фронт. Окончила курсы медсестер — и ушла. На фронте я уже не плакала, не было времени плакать. Работала. А в гениев веру потеряла навсегда. Обжегшись на молоке, знаете ли, дуют и на воду. Я разуверилась и в любви, и мне казалось, тоже навсегда…
Людмила Кирилловна, протянув руку, взяла со столика крошечный флакончик духов и стала вертеть его пробку. Сложные чувства боролись в Лаврентьеве. В словах Людмилы Кирилловны не прозвучала ни одна фальшивая нотка, она говорила искренне, раскрыв сердце; он чувствовал, что рассказанное ею — правда, что это все так. Но… перед глазами вставал альбом: снимки Людмилы Кирилловны — в южных волнах, в пальмовых аллеях, рядом с блондинами и брюнетами, насупленными и улыбающимися.