– Будем надеяться, сэр…
Выехав из Грэнджа, молодой человек остановился на обочине, чтобы отправить со своего мобильного телефона короткое сообщение:
«След взял. Питер».
(7)
Будто последний раз виделись вчера, будто сорока лет как не бывало…
И он все тот же маленький Никитушка, слабенький, только начинающий оправляться от тяжелой, затяжной болезни, досыта навалявшийся в своей детской кроватке, а потому никак не могущий угомониться без длинной бабушкиной сказки, да просто без ее уютного присутствия, здесь, рядом, у изголовья. Хоть и глубокая ночь на дворе, уже почти что утро.
– Бабуля… бабуля, – все повторял он, не отпуская узловатые старушечьи руки. – Побудь еще, не уходи…
– Да спи уж, – посмеиваясь, говорила Анна Давыдовна. – Тоже мне, дитятко!.. Или так полежи, подумай… Есть ведь о чем подумать, а, Никитушка?
– Я когда думаю, голова кружится… А вставать ты не велела еще…
– Вот луна прорежется – тогда и встанешь… А меня отпусти, дай покой…
Никита страдальчески вздохнул. Вздохнула и Анна Давыдовна.
– И сон-травой тебя не попользовать, по твоей-то хвори… А вот велю-ка я принести тебе почитать чего-нибудь. Глядишь, и сон крепкий начитаешь… Слыхала я, ты в края наши залетел, потому что родом нашим заинтересовался, историей его?
– Ну да… Захаржевские – они ведь, оказывается, через шотландских предков родственны самому поэту Лермонтову…
– Да что Захаржевские! – Анна Давыдовна досадливо махнула рукой. – Ты вот что, внучек, полежи пока смирно, не беспокой меня…
Она замолчала, закаменела лицом, только сухие губы шевелились, неслышно что-то нашептывая.
И вот ведь какое особенное это было место, дом какой особенный – вроде и голос не подавала Анна Давыдовна, и в звоночек не звонила, а только явилась через недолгое время, откинув занавеску, растрепанная со сна старушка в сером балахоне и с поклоном подала Анне Давыдовне стопочку каких-то листочков.
– Вот, Матушка, что ты просила.
– Хорошо, Маргарет.
И вновь без всякого повеления со стороны Анны Давыдовны старая Маргарет подошла к Никитиной кровати, поправила подушки, зажгла поставленные в изголовье свечи в железных подсвечниках.
Анна Давыдовна положила листочки Никите на грудь.
– На, читай, почерк у меня разборчивый…
– Это ты сама написала?
– Перевела, когда время было… Прежде у меня много времени было…
Анна Давыдовна рукой очертила в воздухе какой-то знак, словно бы перекрестила внука на сон грядущий.
– Это ты что сделала? – спросил Никита. – От сглазу, что ли?
– И от него… Это, Никитушка, знак ворона, прародителя и покровителя всего нашего рода, к коему и ты причастен, хоть и не знал того до поры…
– Тотем?
– Тотем у индейцев, мы по-другому называем… Маргарет, помоги-ка мне…
Опираясь на плечо ведьмы, Анна Давыдовна тяжело поднялась, и обе вышли из комнаты, где лежал Никита.
Он поднял к глазам верхний листок. Почерк у бабушки действительно был очень разборчивый и четкий.
Рукопись была озаглавлена «ЗВЕЗДА СТРАНСТВИЙ». Никита пробежал глазами первые строчки…
«Как гнездо дикой птицы среди зарослей можжевельника, укрылся от людских глаз в скалистой местности Хайленда монастырь бернардинок. Пять престарелых монахинь изо дня в день обрабатывали скудную почву огорода, ходили за скотиной. Трижды на день, словно пальцы одной руки, собирались сестры во Христе и творили свою молитву об одном и том же, вот уже скоро половину столетия: Да ниспошлет Господь милость на их обитель, и пусть не обрушит тяжкую кару на голову их притеснителя, чьею волею оказались они в неприютных уголках протестантского королевства. Таких, как они, были сотни, а то и тысячи добрых католиков, изгнанных, разбросанных по миру. Снимались с места целыми общинами, чтобы укрыться от гонений Вильгельма Оранского. Оторванные от мира, бернардинки не ведали того: жив или, может, отдал Богу душу принц, но каждый раз поминали его имя. Разве не учит писание: "Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас"?
После вечери сестра Урсула размышляла в дороге: "И правда в том, что за награда любить любящего?". Она покинула монастырское подворье и узкой тропинкой направилась к ущелью Шаумэй.
Втайне монахиня мечтала заботиться о том, кто истинно в том нуждается, и, ах, как было бы хорошо передать свои знания последователю. Иначе зачем ей ниспослан дар целительства? Силы ее с каждым днем оскудевают, случись что – за сестрами и ходить-то некому. Каменистая гряда впереди подернулась призрачным сиянием. Сестра Урсула заторопилась. Тропинка пошла на крутой спуск. Когда выплыла луна, заливая тревожным свечением округу, монахиня вступила в густой, заваленный буреломами лес. Роща пользовалась дурной славой. Поговаривали, что на дне теснины кроется горный дух Шаумэй, неспокойный, жаждущий человеческой крови. Будто бы в канун Майского дня ненасытная Горная Дева уводила в священную рощу зачарованных отпрысков мужеского полу, умерщвляла их или отдавала на воспитание лесному народу. Собственными глазами видела сестра Урсула серый валун с высеченными поганой рукой знаками. Что они означают, монахиня не знала, но каждый раз ее передергивало при взгляде на выдолбленную лунку под тонким серпом в изголовье жертвенника. Она осеняла себя крестным знамением и старалась обойти дольмен стороной. Все долгие годы Господь ее хранил, ибо "всякий просящий получает, и ищущий находит, и стучащему отворят". Давно изучила сестра Урсула склоны ущелья, ей и лунного света не надо, чтобы найти остролистник или не наступить на живой камень. А сегодняшний поход приурочила она к майскому полнолунию, потому что к этому времени насыщаются растения талой влагой и наливаются соком. Пусть лилово-голубая вода речушки Шаумэй и непригодна для жизни – ни единой рыбешки, даже проходной форели в ней не бывает, – травы здесь самые целебные. Неожиданно ее слух различил слабый стон. Монахиня встрепенулась, прислушалась. И точно, в самой утробе лесной чащи кто-то не то звал, не то стонал. "На все воля Твоя…" – выдохнула бернардинка и кинулась, ломая ветки, напролом.
Ее взору открылся выступающий над крохотной поляной плоский камень. Поперек, с раскинутыми руками, распласталось тельце ребенка. Одним прыжком монахиня оказалась рядом и тут же отпрянула. С шипением из травы выползла змея. Монахиня остолбенела: таких гадов ей сроду не приходилось видеть. Змея лоснилась в бликах луны, и глаза ее, казалось, мерцали. Скользкая тварь вильнула раздвоенным язычком, положила узкую головку в траву, огибая валун, бесшумно отползла – только стебли в стороне колыхнулись. Сестра Урсула склонилась над телом. Ее губы почувствовали слабое дыхание ребенка. Она приподняла его голову. Это был мальчик лет четырех-пяти. Нащупав в суме липкий листочек мухопада, она оторвала его от стебля и, потерев, выдавливая маслянистый сок, поднесла к носу мальчонки.
Он приоткрыл глаза и прошептал: «Дейрдра», – будто звал кого-то, и снова забылся в беспамятстве. Бернардинка взвалила его себе на спину, не разбирая дороги в хрустком валежнике, поспешила в монастырь. В капитуле храма монахини внимательно осмотрели худенькое тельце, но ни единого следа увечья или змеиного укуса не нашли. Вознесли мольбу о его здоровье Господу и дружненько принялись выхаживать мальца, отпаивая парным молоком с порошком из аспидного камня. Через три дня он пришел в сознание, но поведать, как оказался в дремучем лесу, да еще в столь неурочный час, – не мог. К изумлению сестры Урсулы, он вообще не говорил.
Долго монахини искали потерявших ребенка родителей, выспрашивали про Дейрдру, но поиски так и не увенчались успехом. Просматривали записи приходских книг, но нигде ничего близкого зафиксировано не было. Правда, в одном из окрестных селений жители заподозрили неладное. Рассказали милым старушкам, что в покосившемся доме на окраине какое-то время назад жила вдова с двумя ребятишками, но ни как их зовут, ни куда они уехали, поведать не могли. Женщина, судя по рассказам, была нелюдимая, занималась знахарством. На то и жила. Деревенские ее побаивались, дом обходили стороной, наверное, потому семья и снялась с места в поисках более счастливой доли. Тогда и решили бернардинки оставить ребенка на воспитание в монастыре. Как только открылись перевалы, сестра Урсула отправилась за священником в Донди.