- Будет сделано.
- Во сколько принесешь?
- В два.
- Могу быть спокоен?
- Будь.
* * *
Когда ручную тележку катили через весь коридор, останавливаясь перед каждой камерой, и стук колес ее смешивался со стуком железных окошек кормушек в дверях, все знали, что сейчас шесть часов утра - раздаются "пайки", куски хлеба. А когда после тишины, которая тотчас уносит мысли в какие-то дали и глубины, снова раздавался звук катящейся тележки, и снова стучали дверцы кормушек, в том, что теперь раздают заплесневевшую, позеленевшую, напоминающую подгоревшую лепешку кашу в алюминиевых мисках, не сомневался никто, даже те, кто провел здесь, в этих условиях, только один день. Наступившее после этого безмолвие не было скоротечным, оно ни во что не вписывалось и было каким-то другим. Тележку толкали из конца в конец коридора, в нее со стуком горкой скидывались пустые миски. Не успевали затихнуть и эти звуки, как начинали открываться засовы, верхние и нижние замки камер. Новая смена пересчитывали заключенных, сверяясь со списком в руках. В камерах же, где сидели Воры, ни двери не открывались, ни пайки не раздавались. Они пересчитывались через дверное окошко.
После этого всех выводили на получасовую прогулку.
Но сегодня эти утренние процедуры значительно разнились с тем порядком и дисциплиной, что были раньше; в двери камер упрямо и настойчиво колотили кулаками. Пока еще не была закончена передача дежурства, и штатных, сдававших смену, и тех, кто только что пришел, гоняли, вызывая то туда, то сюда.
Окошки в камерах продолжали открываться, впуская внутрь зловоние, окутавшее коридор. Из каждого открывшегося окошка доносились крики, чувствовалась напряженность, царящая в камерах. Когда же они закрывались, казалось, что мельничным жерновом заткнули колодец с дивом внутри. Даже в закрытых камерах, по-прежнему, пока хлопали дверцы кормушек других камер, слышалось: "Боксер, давай, боксер!..."
Нет ничего, что ценилось бы здесь дороже еды. Самый маленький кусочек хлеба - на вес золота, если упадет под ноги, вдвое сгибаются над ним даже те, кто не склоняет головы и перед королями. Подбирают, целуют, прижимают к глазам, потом кладут повыше, к зарешеченному окну. Здешний закон почитание всего, что ниспосылается.
Для того, кто выбрасывает остатки обеда или хлебные крошки в отхожее место, кто привередлив здесь к еде, не нужно большего наказания, чем заключить дня на два в камеру с теми, кто знает цену хлебу насущному. Их бьют, и как бьют! Все, кто есть в камере, как врага, избивают его кулаками и ногами. Через два-три часа его не узнать - весь черный, в синяках, глаза распухли. Но это еще не ничего, это только первый "урок" здешней школы. Более ужасны последующие наказания: сажают в "гараж", а оттуда разрешается выходить только в "север", что поблизости, и то не часто - два раза в день. Нельзя притрагиваться ни к чьей посуде, кроме своей, ни с кем нельзя разговаривать. Лежать только лицом к стене, пока не кончиться "срок наказания", то есть пока шефы его не простят. Наказанный должен подметать камеру столько раз в день, сколько потребуется, а во время прогулки выносить "парашу", что считалось в камере самым грязным делом...
В одной из камер кто-то вылил вчерашний обед в сточную трубу. Жир, который с трудом растворялся даже в горячем обеде, сразу замерз в холодном потоке и забил слив. Нечистоты с верхних этажей собрались в "северах" нижних и разливались теперь по камерам. Утренняя суматоха из-за этого и началась. А "боксерами" называли преступников с небольшим сроком наказания, содержащихся в особых камерах изолятора для осужденных. В отличие от других, как более близкие к освобождению, они, считалось, не пойдут ни на какие нарушения. Эти заключенные были заняты в изоляторе, работали по хозяйству: разносили хлеб и обед, разгружали продуктовые, машины, подметали коридоры, следили за чистотой прогулочных мест, проводили мелкие ремонтно-строительные работы. В связи с тем, что канализационные трубы часто засорялись, они изготовили специальные трамбовки, один конец которых был крепко-накрепко обмотан тряпкой. В камерах их называли "боксерами". Когда звали "боксера", надзиратели провожали их по одному в каждую камеру, где те, надев резиновые сапоги выше колен, заходили в "севера" и начинали работать этими самыми трамбовками. Выходя оттуда, они бывали забрызганы с головы до ног.
На этот раз "боксеры" не смогли прочистить канализацию. Пришлось носить из кухни кипяток в огромных неподъемных алюминиевых кастрюлях, которые за ручки еле тащили два человека. Создавая искусственное давление, с помощью резиновых шлангов воду сливали в трубы и снова пробивали трамбовками. Только так и смогли, наконец, привести все в порядок.
Зато полы в камерах вычищали до вечера. Возможности вывести всех сразу, освободить камеры, чтобы "грешники" собрали, вымели грязь, убрали лужи с нечистотами, вымыли и высушили полы, не было. Имелось всего двенадцать перегородок для прогулок, поэтому разрешение этого пустячного эпизода, переросшего в серьезную проблему, затянулось аж до вечера.
Камеры Воров вычистили "обиженные". До самого заката Воры стояли у первой прогулочной перегородки. Весь корпус прошел мимо них и всем шефам и старшинам поручалось найти виновника "безобразия" и наказать, как надо.
Суматоха этого дня была по душе Прошляку, ему вообще хотелось, чтобы этот "фокстрот" длился до утра, ведь завтра - день этапа, может, завтра или его, или их отправят в какую-нибудь колонию. В то, что его самого отправят так быстро, он не верил, но дело Воров рассматривалось двадцать дней назад, а копия приговора высылалась, самое позднее, в течение месяца. Провалились бы все они в тармарары, легче тогда стало бы Прошляку, не то сходка эта доведет его до могилы, постепенно выматывая все жилы. Это было, как умирать, видя свою смерть, каждый миг, каждую минуту, отдавая ей жизнь по крупицам, потому что каждый их взгляд, каждое движение их ножевыми ударами врезались в его сердце, кромсая его на куски.
А его собственные мысли, словно палачи, полосами вырезали кожу у него на спине, каждое сомнение, любое предположение будто вырывало кусок мяса, по кирпичику разрушая душу, постепенно превращая его в развалины былого храма...
Москва отменила местный приговор и, прежде, чем выслать решение, уведомила телеграммой: "Немедленно освободить!" После тринадцати месяцев и трех дней Прошляка перевели из камеры смертников в эту, и если отделался от кошмара расстрела, то, можно сказать, попал из огня да в полымя.
На железных сидениях с забетонированными опорами он сидеть не мог, они - для законных Воров. Он примостился на корточках у самых дверей прогулочной перегородки, прислонившись к заляпанной цементным раствором к стене, то и дело перенося тяжесть тела с одной ноги на другую. Его клонило ко сну, и он задремал. Здесь можно было себе это позволить. На прогулке Воры никого не наказывали, потому что на сторожевой вышке, которая находилась гораздо выше перегородок, постоянно дежурили надзиратели. До конца прогулки, до самого выдворения арестантов в камеры они несли за них ответственность, пересчитывали, принимая и сдавая их...
...Всякий раз, засыпая, мысли, преодолевая внутренние заборы, переносили Явера в камеру "подстрела". Он видел, что не один здесь, у него есть товарищ - Хатам. Прошляк, как и он, в эту камеру попал впервые, но ему часто приходилось встречать тех, которые "тянули" срок после замены им смертного приговора пятнадцатью годами. Так что и в общем, и в частности он имел об этом представление. Ему казалось, что он сидел в той камере сотни раз и как те, что уже пережили эти душевные волнения, готов ко всему и его не постигнет жестокое потрясение. Однако уже в одну ночь поседели голова и борода Хатама; неохватный живот, на который нельзя было подобрать ремень, растаял, как прохудившийся бурдюк и прилип к спине, короткая толстая шея превратилась в тонкий стебелек с несуразно торчащей на ней головой.