Все живущие на земле, кроме человека и медведя, совестливы и великодушны. Иначе, насытившись, они оставили, припасли бы немного хоть на завтрашней день, унесли бы в свое гнездо, нору. Но в них нет корысти, как у медведя и человека, для них главное - утолить голод, плохо ли, хорошо ли, они накормили себя и отдыхают. Но кормить человека, как горящий бензин, как пожар, воздух и тот от него горит, лей воду - он разгорается еще больше. Тебя, Габибулла, я потому так сильно люблю, что ты такой же, как мы, - нет в тебе корысти.
По весне и осени, сам знаешь, я приношу котят. Но в этот раз пришлось на лето. Туго было мне: семьи прокурора, начальника милиции, председателя райисполкома разъехались на лето отдыхать, так что нечем мне было поживиться в их пустых мусорных баках. Воровать же я, как некоторые бездельники нашего рода-племени, не приучена. Слишком опасно - и бьют, и убивают, а бывает - и керосином обольют, потом подожгут, и мчишься тогда с воплями, куда глаза глядят, разгораясь все больше и больше. Так что могла бы я полазить по другим домам, где двери и окна оставляют открытыми, но боюсь - прибьют, и останутся дети мои сиротами... В два раза перетаскала я своим котятам двенадцать кусочков мяса от тети Пейкан. Это не предательство и не воровство, я взяла, как свое и теперь признаюсь в этом, стоя перед тобой, делай со мной, что хочешь...".
Гара Кяляз, прокурорский надзор, Джебраилов, слушайте и знайте таких, как Габибулла, здесь большинство и всегда их было много. Все видят только результат, только следствие, его меряют и судят, не докапываясь до причины, потому что она глубоко, очень глубоко. На самом же деле здесь нет такой уж недосягаемой и неизведанной глубины, все по сути - на поверхности. Она ведь всякая, одна на жизнь человека! На нее смотрите, ее мерьте, ее взвешивайте, и тогда не будет недовольных вашими решениями, клянусь Аллахом, не будет...
Явер нервно прохаживался туда-сюда, не произнося ни слова, но всем казалось, что все это он жестко говорит, ходит по камере, иногда останавливается, размахивая руками, будто то, что он говорил, шло не из груди, не от сердца, а было соткано и, скорее, напоминало старый палас, брошенный на пол, краски которого давно поблекли и никого уже не привлекают, все только топчут его и проходят мимо. Явер теперь поднимал этот вытоптанный палас величиною с целый мир и такой же тяжелый, как мир, словно вывешивал его на небе укором и зовом всем живущим, словно хотел разбить в небе утренней зарей все краски его и узоры, обратив их в веру и надежду на новое утро жизни, на лучшие времена... Всем казалось, что камера, где они стоят сейчас, не на земле, а на небе, и у них есть своя земля и свои небеса, просто пока они парят в воздухе, вращаясь, и пристанище обретут себя лишь тогда, когда люди перестанут бежать с семицветного узорчатого ковра, что Явер, приподняв, показал всем и вновь застелил на пол, как стадо баранов рысью, бегом минует засушливую, выгоревшую степь...
- Забрать!..
Тогда Явера ни капли не напугал приказной тон Гара Кяляза, но сейчас, когда стукнула маленькая, но тяжелая дверца "кормушки", весь страх и ужас того приказа словно бы обрушились ему на голову....
Снова бросили "ксиву".
- Прошляк, подай сюда! - прорычал сверху Зверь.
Явер поднял "ксиву", опять ничем не отличавшуюся от пакета лекарственного порошка и, не глядя, передал наверх. Он снова, скорчившись, забился в свою "нору" и представил, как Тигр со Зверем, голова к голове, читают "ксиву", где говорится как раз о том самом дне. Сколько лет прошло, а он не канул, не исчез, а переписан, как есть. Никогда еще страх не вползал аж в кости Явера черной презренной змеей, заставляя его дрожать всем телом. А сейчас вот пробрался, извиваясь, и залег внутри костей, впился в мозг, как клещ, вонзил мелкие, невидимые глазу, зубы в вену и стал сосать кровь. Мертвенная желтизна, разлившаяся внутри Явера, будто осела и на стенах камеры: куда он ни смотрел, все виделось ему желтым. Даже полосы света, падавшие сквозь решетки, казалось, тотчас впитывали в себя эту желтизну, как клубки ниток, опускаемые в кувшин с краской. И как же темна и безысходна была эта желтизна!.. Как кровавой плетью ударил по ней голос Зверя:
- Прошляк, как чувствуешь себя?
- Та... - протянул Явер в ответ.
- Как "так"?
- Неважно.
- Если неважно, то ничего. Один вопрос: Тапдыга помнишь?
- Я стольких Тапдыгов знавал, что... - прохрипел Явер.
- Одного из них ты бы не забыл, того, который тебе одному рассказал о своем ЧП.
- Мне многие рассказывали о своих ЧП.
- И всех помнишь?
Прошляк тянул с ответом, будто пытаясь вспомнить и рассказать вкратце о нескольких Тапдыгах, на самом же деле придумывал басни без определенных адресов. Конечно, было бы неплохо сказать что-то вроде: "Был Тапдыг из какого-то района, позарился на колхозное добро, три кило лука украл. Не помню, из какого села он был... Другой был бакинцем, третий - из Гянджи. Гянджинец, помню, занимался анашей. Тот, что из Баку, кажется, за разбой сидел... Давно это было, вспоминается с трудом. А вообще "законника" Тапдыга я не знал, это точно, остальные же - чепуха, неважно!.."
- Более менее, - наконец ответил он.
- А того, которого ты заложил, тоже "более менее" помнишь?.. Лучше не сопротивляйся, обман тебе не поможет.
- Я не вру!
Это "я не вру!" он выбросил вверх, что было сил. Те, наверху, не знали, что он сейчас опять в воображаемой реальности, и сам не понимает, правда это или сон - ровно месяц он в лесах, и дни считает по щепкам, которые по одной каждое утро кладет себе в карман. Когда он бежал из лагеря, погода была весенней, хотя стояло лето, и вдруг налетела метель, все покрылось снегом. Деревья завернулись в саван. Этот саван тяжелел день ото дня, леденея так, что некоторые деревья роняли не только ветки, но и сами падали, выворачиваясь с корнем. Явер согласен был выйти к какой-нибудь деревне или даже нарваться на "погонника" и назвать себя, предпочитая это голодной, холодной смерти. Конечно, ему накинули бы срок, но это означало бы - жить, жизнь, а не смерть. Он сдался бы во имя этого, пусть неохотно внешне, но в душе добровольно. Снег, метель не давали проходить большие расстояния, он не мог определить направление. Да и какой от этого толк, если Явер все равно не знал, в скольких километрах от него село или лагерь. Место, где он сейчас находился, напоминало омут из страшного сна: куда ни глянь - одни и те же деревья в одинаковых саванах, тот же снег, то же серое небо. Эта серость, эта мгла была прямо над головой, до нее было не больше пяди, как будто двери зимнего амбара неба распахнулись именно над теми местами, где шел Явер. И места эти словно вовсе не те места, где он жил, которые видел. Это было как на Луне: одна сторона ее, всегда обращенная к Солнцу, кипит, а другая, всегда заснеженная, вьюжная, иди по ней хоть миллионы лет, этой вечной зиме, ночи и мраку конца не будет...
Он не мог больше идти, по колено проваливаясь в снег, сбивая сосульки у себя под носом и под подбородком. Ему казалось, еще немного, и ноги его отвалятся от бедер и останутся в снежных колодцах, которые они оставляют за собой при каждом шаге.
Оскалив рот, стуча зубами, он напоминал волка, готового отгрызть попавшую в капкан лапу, лишь бы избежать безвременной гибели. Он готов был бить себя по голове, потому что сам во всем был виноват, никто не толкал его на этот путь. Едва добравшись до родного города, он бы сразу направился в милицию. Через два-три дня дело его уже было бы в суде. Судебное разбирательство не заняло бы больше десяти-пятнадцати минут, накинув ему на старый срок еще года полтора.
Явера уже не стали бы возвращать в ту "дальнюю", а бросили бы в один из ближайших исправительно-трудовых лагерей. А здесь и работа - не работа, и зима в этих краях - все равно, что тамошнее лето. Тогда и братва ему ничего не сказала бы ему из-за побега: не был он в те времена ни "стремящимся", ни "Вором", ни "блатным"...