– Так хорошо же, пусть будет по-твоему! Узнай, Иона, что не далее, как вчера, Главк открыто хвастался в общественных банях твоей любовью к нему. Он говорил, что он забавляется ею. Однако, надо отдать ему справедливость, он расхваливал твою красоту. Кто мог бы отрицать ее? Но он презрительно засмеялся, когда кто-то из друзей, Клавдий или Лепид, спросил, любит ли он тебя настолько, чтобы жениться, и скоро ли он украсит колонны своего дома гирляндами?
– Быть не может! Кто передал тебе такую низкую клевету?
– Неужели ты потребуешь, чтобы я рассказывал тебе про комментарии, с которыми дерзкие щеголи распространяли эту историю по всему городу? Знай, что я сам сначала не поверил ничему, и только потом, к великому огорчению, должен был, на основании слов свидетелей, убедиться в истине того, что передаю тебе.
Иона отшатнулась, и лицо ее стало белее колонны, к которой прислонилась ее голова.
– Признаюсь, меня рассердило, раздосадовало, что твое имя перелетает из уст в уста, как имя какой-нибудь танцовщицы. И вот сегодня я нарочно поспешил прийти и предостеречь тебя. Я встретился с Главком и потерял всякое самообладание. Я не мог скрыть своих чувств, я был даже невежлив в твоем присутствии. Можешь ты простить своего друга, Иона?
Иона подала ему руку, но не отвечала на слова.
– Перестань об этом думать, – сказал он, – но пусть этот случай послужит тебе предостережением, напоминанием, насколько ты должна быть осторожна. Это не может затронуть тебя, Иона, вряд ли такое легкомысленное существо заслуживает серьезного внимания твоего. Подобные вещи оскорбляют только в том случае, если исходят от любимого существа, но он далеко не такой человек, какого могла бы полюбить Иона с ее возвышенной душой!
Небезынтересно заметить, что в те отдаленные времена и при общественном строе, существенно отличающемся от нашего, те же самые вздорные причины расстраивали и прерывали «течение страсти» – та же изобретательная ревность, те же хитрые клеветы, те же лукавые сплетни, которых и теперь достаточно, чтобы порвать узы самой искренней любви и совершенно изменить ход событий, по-видимому самых благоприятных. Когда судно плывет по волнам, самая мелкая рыба, облепляя киль, может остановить его ход: так бывает и с величайшими страстями человеческими, и если мы хотим дать верное описание жизни, то нам необходимо, даже в периоды наиболее романтические, описывая идеальную старость, изобразить также весь этот пошлый, вздорный механизм, при помощи которого злоба неустанно орудует у наших очагов. В этих-то мелких интригах жизни заключается общая черта между нашим веком и давно минувшим прошлым.
С величайшей хитростью египтянин затронул слабую сторону характера Ионы. Он ловко направил отравленную стрелу против ее гордости. Он думал, что положил конец тому, что считал не более, как зарождающимся увлечением со стороны Ионы, судя по недавнему знакомству ее с Главком. Поспешив переменить разговор, он повел речь о брате Ионы. Но беседа не клеилась. Он скоро ушел, дав себе слово не слишком доверяться долгому отсутствию, а посещать девушку и следить за ней ежедневно.
Едва успела скрыться тень Арбака, как всякая женская гордость, всякое притворство, свойственное ее полу, мгновенно покинули ее жертву, и надменная Иона залилась горькими слезами.
VII. Веселая жизнь помпейского кутилы. – Копия с римских бань в миниатюре
Когда Главк расстался с Ионой, ему казалось, что у него выросли крылья. В этом свидании он в первый раз ясно убедился, что любовь его принимается благосклонно и что он может надеяться на взаимность. Эта надежда наполняла его восторгом, небо и земля казались ему слишком тесными, чтобы вместить его. Не сознавая того, что оставил за собой врага, и забыв не только об его инсинуациях, но и о самом его существовании, Главк прошел по веселым, оживленным улицам, беспечно напевая про себя ту нежную мелодию, которую слушала Иона с таким наслаждением. Он очутился на улице Фортуны, с ее приподнятым тротуаром, с раскрашенными снаружи домами, сквозь открытые двери которых виднелись яркие внутренние фрески. Оба конца улицы украшались триумфальными арками. Главк подошел к храму Фортуны. Выдающийся портик этого прекрасного капища (предполагают, что оно было построено одним из членов семейства Цицерона, может быть, даже самим оратором) придавал почтенную, величественную черту картине, которая иначе имела бы более блестящий, нежели величавый характер. Этот храм был одним из самых изящных образчиков римского зодчества. Он был возведен на довольно возвышенном подиуме, и между двумя лестницами, ведущими к площадке, стоял жертвенник богини. С этой площадки другая лестница вела к портику, со стройными колоннами, обвитыми фестонами из роскошных цветов. На обоих концах храма возвышались статуи работы греческих ваятелей, а неподалеку от храма была воздвигнута триумфальная арка с конной статуей Калигулы и бронзовыми колоннами по бокам. На площади перед храмом собралась оживленная толпа – одни сидели на скамьях и толковали о политике империи, другие – беседовали о предстоящем зрелище в амфитеатре. Группа юношей расхваливала новую красавицу. В другой говорили о достоинствах последней пьесы, третья группа, более пожилых людей разглагольствовала о выгодах торговли с Александрией. В ней было много купцов в восточных костюмах. Их широкие, своеобразные одежды, пестрые туфли, усыпанные каменьями, их спокойные, важные манеры представляли резкий контраст с фигурами в туниках и оживленными жестами итальянцев. Уже тогда, как и теперь, этот живой, неугомонный народ имел особый язык знаков и жестов, язык чрезвычайно выразительный и оживленный: потомки их сохранили его до сих пор, и один ученый – Джорио – написал целое интересное исследование об этой иероглифической жестикуляции.
Пробравшись сквозь толпу, Главк очутился в группе веселых, беспутных друзей.
– А! – приветствовал его Саллюстий. – Сто лет тебя не видно!
– А как ты провел эти сто лет? Какие новые кушания изобрел?
– Я занимался наукой, – отвечал Саллюстий, – делал опыты откармливания миног и, признаюсь, отчаялся довести их до того совершенства, какого достигли в этом искусстве наши предки римляне.
– Несчастный! Но почему же?
– А потому, – возразил Саллюстий со вздохом, – что теперь запрещено законом кормить их мясом рабов! Все же мне часто приходит охота отделаться от моего толстого буфетчика и потихоньку столкнуть его в бассейн. Он придал бы рыбам тонкий вкус! Но нынче рабы уже перестали быть рабами и не входят в интересы своих господ, иначе Давий сам погубил бы себя, чтобы доставить мне удовольствие!
– Ну, что нового из Рима? – томно спросил Лепид, подходя к группе.
– Император задал роскошный пир сенаторам, – отвечал Саллюстий.
– Добрый он государь, – заметил Лепид, – говорят, он никогда не отпустит человека, не исполнив его просьбы.
– Может быть, он позволил бы мне убить раба для моих миног! – с живостью воскликнул Саллюстий.
– Весьма вероятно, – сказал Главк, – потому что кто оказывает милость одному римлянину, тот всегда должен это сделать в ущерб другому. Будьте уверены, что каждая улыбка, вызванная Титом, стоила слез целой сотни людей.
– Да здравствует Тит! – крикнул Панса, заслышавший имя императора, шествуя в толпе с покровительственным видом. – Он обещал моему брату квесторское место, потому что тот имел несчастие разориться…
– И теперь желает нажиться за счет народа, – добавил Главк.
– Именно так, – согласился Панса.
– Значит, и народ на что-нибудь да годится, – заметил Главк.
– Ну, конечно, – отвечал Панса. – Однако, пора мне пойти взглянуть на эрарий – он немного не в порядке.
И эдил суетливо убежал прочь, сопровождаемый целой вереницей клиентов, отличавшихся от прочей толпы своими тогами (тога, когда-то служившая отличительной принадлежностью свободного гражданина, теперь, наоборот, был признаком раболепной подчиненности патрону).
– Бедный Панса! – проговорил Лепид. – У него никогда нет времени на удовольствия. Благодарение небу, я не эдил!