– Все. Иди работай.
На пару он все-таки успел, войдя в аудиторию одновременно со звонком, по старой привычке оставив или, по крайней мере, попытавшись оставить все свои личные неприятности и передряги за дверью.
Студенты обожали Стольцева за его неподдельную страсть к науке и благородную археологическую пыль, которую так и не сумели стереть несколько лет, проведенных на кафедре истории Древнего мира. Пожертвовав романтикой греческих развалин, Глеб в какой-то момент решил попробовать себя в качестве преподавателя и, как выяснилось, не прогадал. Оказалось, что удовольствие от лекций и семинаров было вполне сравнимо с радостью, какую испытываешь от находки античных артефактов.
Одной из задач первых двух курсов обучения была подготовка студентов к выбору будущей специализации. Для этого их знакомили со всеми направлениями исторической науки. Сегодняшняя лекция была посвящена эпиграфике – дисциплине, изучающей надписи, оставленные нам предками на надгробьях, стенах, вазах и любых других твердых поверхностях. Эти нехитрые тексты несут в себе море информации о том, какими на самом деле были древние люди: как горячо они умели любить, как горько переживали потери, как люто ненавидели врагов, как буйно радовались собственным успехам, как превозносили любимых атлетов и гладиаторов, как весело смеялись над собой и окружающими.
Наилучшими из всех возможных иллюстраций к теме эпиграфики, безусловно, были афинская Агора – бывшая рыночная площадь древнегреческой столицы – и многочисленные римские надписи, сохраненные для нас стараниями Везувия.
Говоря о Помпеях, Глеб показывал слайды и одновременно воспроизводил по памяти часть надписей на доске. Студенты наперебой пытались истолковать смысл то забавных, то берущих за душу посланий из прошлого.
Начав с классического сообщения, оставленного неким Парисом, – Paris hic fuit, абсолютно аналогичного хрестоматийному «Здесь был Вася», Глеб постепенно постарался затронуть все стороны жизни помпейцев, еще не ведающих о нависшем над ними злом роке.
Своим ровным почерком Стольцев вывел следующий образчик античного граффити: Samius Cornelio, suspendere. Не без труда сориентировавшись в падежах, вызвавшийся доброволец в конце концов дал верную трактовку: «От Самия Корнелию: „Вешайся!“»
– Но в каком контексте, по-вашему, могло быть употреблено данное выражение? – поинтересовался чей-то голос.
– А какие будут версии у коллег? – переадресовал аудитории вопрос Глеб.
– Негодяй Корнелий обидел подружку Самия, и теперь его ждет расплата? – дружно загалдели девушки в первом ряду.
– Может быть, Самий – старослужащий, а бедолагу Корнелия только-только забрили в армию? – резонно предположила обеспокоенная мрачной перспективой призыва мужская половина.
Дав студентам возможность вдоволь пофантазировать, Глеб решил двигаться дальше.
– Salve lucrum! – процитировал он очередную надпись, найденную в богатой помпейской вилле.
– «Здравствуй, выгода!» – выкрикнул молодой человек, сверившись с электронным словарем.
– Скорее «Да здравствует прибыль!» – поправил его девичий голос откуда-то сзади. – Что-то вроде популярного нынче выражения «Жизнь удалась!».
– Абсолютно точно, – утвердил поправку Глеб, одобрительно кивнув ее автору – глазастой девчушке на последнем ряду.
Пришло время еще больше усложнить задачу.
– Любопытно, как много места в помпейских граффити отводится строчкам из любовных стихов римских поэтов. – И Глеб снова защелкал кнопками проектора.
Начав с Катулла, он тут же невольно вспомнил его бессмертную строчку Odi et ато – «Я ненавижу ее и люблю», весьма точно описывающую настроение, в котором он сам проснулся этим утром. На несколько мгновений Глеб унесся в воспоминания, нечаянно оставив очередной слайд без комментария, что не ускользнуло от нескольких десятков пар внимательных глаз. Неловкую паузу прервал звонок, прозвучавший подобием гонга, что иногда так кстати спасает попавшего в нокдаун боксера.
Накануне вечером Марина пугающе-спокойным голосом объявила ему о том, что съезжает к себе домой. Несмотря на трения и участившиеся размолвки, это известие оказалось для Глеба полной неожиданностью. Да, они ссорились и раньше, но при этом никогда не бросались такими словами, как «разрыв» или «уход». А ведь каких-то полгода назад он был уверен, что нашел то, что искал на протяжении всех тридцати восьми лет жизни, – свою половинку.
Глеб тут же вспомнил Эмпедокла Акрагантского, который две с половиной тысячи лет тому назад первым додумался до того, что мужчина и женщина – две половины одного и того же тела. После того как безжалостные боги разделят их на части, каждая половина всю жизнь стремится воссоединиться с другой.
Снова прозвенел звонок, и лекция возобновилась. Глеб заставил себя сосредоточиться и вернуться к надписям на помпейских стенах. Он сообщил студентам, что абсолютным чемпионом по количеству выцарапанных на древней штукатурке упоминаний был Овидий – 722 цитаты! И это при том, что не менее великий Гораций не цитировался в Помпеях и близлежащем Геркулануме вообще ни разу.
– А как вы думаете почему? – громко спросил сидящий на первом ряду парень с искусно взъерошенными волосами.
– А вы не догадываетесь? – переспросил Глеб.
Студент помотал прической.
– Вижу, первоисточников вы не читали. Ладно. Давайте поразмыслим вместе. Начнем с того, что неподготовленному читателю всех времен Гораций давался с трудом – отсутствие рифм, длинные строчки с трудноуловимым, пульсирующим ритмом. Образованный же читатель прекрасно понимал, что словом и размером Гораций владеет как никто. А его сюжеты? Поэт только и делал, что критиковал человеческие пороки и назидательно призывал к сдержанной и умеренной «золотой середине». Совсем другое дело стихи Овидия, посвящавшего свою музу исключительно любви. Было меж ними и еще одно принципиальное различие. Овидий обращался к плебсу. Поэзия же Горация была адресована всадникам.
– Обидно считать себя плебсом, но нельзя ли, Глеб Григорич, чуть подробнее про Овидия, – попросил юноша.
– С наслаждением, – согласился Стольцев. – Давайте вернемся к Публию Овидию Назону и его Ars amatoria – «Науке любви», сразу ставшей, как сейчас принято говорить, бестселлером.
Прежде чем перейти к стихам, Стольцев начал с небольшого отступления. Он признался, что считает поэзию отдельным языком, наподобие иностранного. Только изучив этот язык, как учат, к примеру, английский или немецкий, только потратив уйму часов, читая и, самое главное, пытаясь писать на этом языке, можно приблизиться к его пониманию. В этом смысле поэзия напоминает латынь или древнегреческий. Эти языки считаются мертвыми, так как на них не говорят никакие народы. Но при этом их можно выучить, поскольку существуют письменные источники. Примерно то же самое и с поэзией. Кстати, сам Глеб немало потрудился, чтобы овладеть этим волшебным языком, научиться досконально понимать его и даже изъясняться.
– А вы «говорите на поэзии»? – прозондировал он степень подготовленности аудитории.
Услышав что-то вроде коллективного «у-гу», Глеб приосанился и стал декламировать – в оригинале и переводе – самые яркие куски из творений Овидия, некогда выцарапанные безвестными почитателями его таланта на стенах помпейских таверн и прочих доступных поверхностях.
Его глубокий, поставленный голос наподобие хорошо темперированного инструмента звенел и переливался выверенными тонами и оттенками: от бархата до наждака. Аудитория, казалось, совсем перестала дышать.
На Глеба же стихи снова навеяли болезненные воспоминания о его собственных любовных неурядицах. «А если Марина и в самом деле уйдет?» – кольнуло у него в груди. Глеб даже сбился в одном месте, но быстро взял себя в руки.
– Кто бы что ни говорил, а как поэты Овидий и Гораций, безусловно, равны. Не зря же Пушкин посвятил стихи обоим.