Как скоро человек дошел до понятия о всемогущем боге, он начал делать из этого самое крайнее злоупотребление. В древних Ведах почти всякий из множества богов признается всемогущим. Точно такое же крайнее злоупотребление делается и из возрастающей наклонности человека приносить жертвы для мировой жизни. Индеец не довольствуется тем, что он распространяет свое обожание на бесчисленное множество животных и не решается убить волка, который ест его ребенка; он распространяет свое обожание и на неодушевленные предметы: он не решается срубить пальму, которая грозит разрушить его дом.
Вот тот странный путь, которым человек доходит до понятия о боге. Все это постепенное изменение, конечно, не заставляет инстинкт мировой жизни отправлять свое назначение. Инстинкт этот приводит человека к таким же нелепым результатам, как и инстинкт, заставляющий его угождать общественному мнению. Дичи мало, охота неудачна – он старается задобрить идола, которого считает своим покровителем в этом случае, приносит ему жертву из своих запасов и тем ускоряет голод в своем семействе. Все проявления тут сначала настолько же глупы, насколько и странны: в нем не проявляется желание быть полезным для природы, но является какое-то странное желание извлекать воображаемую пользу из тех жертв, к которым его побуждает инстинкт. Мы видим пред собою в такой степени уродливое и безобразное психическое проявление, что делается весьма понятным, каким образом не было разгадано его настоящее значение. Проявления этого чувства, где мы прямо видим желание плодить жизнь, в природе совершенно ничтожны.
Местами любовь к природе побуждала человека приручать птиц, из которых он не умел еще делать полезного для себя употребления, и таким образом приучала его обзаводиться домашними животными; но подобные проявления, конечно, никак не могут дать нам никакого понятия о первобытной силе инстинкта. Однако же все это представляется нам таким образом только при поверхностном взгляде на вещи. Вникая глубже, мы встречаем в первобытном человеке потребносгь видеть перед собою и ощущать самому восторги по отношению к великим силам природы. Восторг – это такое чувство, которое заставляет нас ощущать самое сильное удовольствие, удовольствие, которое перевешивает величайшие страдания, – он заставляет нас поступать в пользу того предмета, который является источником восторга, совершенно забывая о себе. Мы не только беспрерывно встречаемся с жрецами, которых специальное назначение посредством восторгов, перед толпою зрителей, доводить себя до нервных припадков, но мы видим племена, где всякий старается испытывать то же самое ощущение и при первой возможности доводить себя до восторженных состояний и припадков. Если первые проявления религиозного чувства, в которых столько непосредственности и такое малое участие сознания доказывают нам, что религиозное чувство предназначено для того, чтобы побуждать человека действовать в пользу природы, то потребность ощущать восторг при появлениях этого чувства, т. е. самое сильное из приятных ощущений, к которым способен человек, доказывает нам, что при нормальном направлении это чувство может создать полную солидарность между счастьем каждого отдельного человека и пользою всего, что окружает его на земле. Если инстинкт угождения людям, явно назначенный для обеспечения человеческого благоденствия, получил такое употребление, что он послужил к совершенному искажению человеческих чувств и воззрений, то мудрено ли, что инстинкт угождения природе, так глубоко искаженный непониманием его значения, в самом начале сделался орудием для порождения самых зловреднейших уродств. Посредством первого инстинкта общество портило отдельных людей и искажало их природные наклонности, второй инстинкт сделался орудием в руках выдающихся личностей для изуродования чувств в массах. Наклонность оболванивать массы посредством религиозного инстинкта обнаруживается тотчас на самых первых ступенях общественной жизни. Иногда эти обманы приводили отчасти к хорошим целям, напр. запрещение прикасаться к плантациям до периода зрелости; но очень скоро интеллигенция научилась приказывать массам и распоряжаться ими по своему усмотрению под предлогом приказаний свыше. Тайные убийства, которые выдавались за таинственные наказания разгневанного божества, внушали суеверный страх и заставляли повиноваться каждому слову, произносимому в виде приказания свыше. Приказанием свыше введена была идея о неприкосновенности начальника и постепенно следовал ряд идей, который должен был возвеличивать начальника во мнении масс. Начальник, который производил сначала впечатление обыкновенного человека и был до того мало способен распоряжаться своими подчиненными, что один дикий царь не мог принудить своих подданных снять для европейцев два ореха и вынужден был наконец сам влезть для этого на дерево, – этот начальник представлялся наконец своим подданным если не таким же грозным явлением, как огнедышащая гора, то явлением более страшным, чем крокодил, змея и всякое другое из богов-животных. Ему приписывали божеское происхождение, перед ним падали ниц, власть делалась наследственною и могла переходить к ребенку. Самые могущественные вожди, обыкновенно нисколько не зараженные этим суеверием, из политических расчетов поддерживали подобные порядки, чтобы питать и распространять неукоренившийся еще предрассудок. Между таким начальником и даже тем начальником первой ступени развития, который мог все брать сам, но не мог приказывать сделать это для себя, уже целая пропасть. Степень успеха тут была в большой зависимости от склонности людей к суеверию; случалось, что из двух обществ, стоящих на одинаковой степени развития, в одном перед начальниками падали ниц и воздавали им божеские почести, а в другом обращали на них очень мало внимания, так что царь должен был на своей спине носить европейца, от которого желал получить ничтожный подарок. Божеские почести воздавались начальнику в обществе самом малолюдном, едва состоящем из какой-нибудь сотни людей, и не воздавались там, где уже было несколько сословий и целая иерархия начальников. Предрассудок укоренялся не вдруг, и власть, приобретенная таким образом, неоднократно утрачивалась среди смут и потоков крови; но подобное суеверие масс представляло столько выгод для начальников, что те из них, которым власть передавалась жребием войны, постоянно старались поддерживать уже укореняющуюся веру и ради этого сами унижали себя, по-видимому, с полным самоотвержением.
Сначала мы видели только одну часть общества, которой интересы оставались в полнейшем пренебрежении и на которую смотрели с презрением, – то были рабы. Теперь общество делилось уже на несколько сословий, вроде каст, переходивших по наследству. Высшее сословие внушило к себе беспримерное уважение, обманывая народ, и глупость, с которой он поддавался обману, внушила к нему презрение. Для высших сословий существовала только одна часть общества, о счастье и об интересах которой стоило заботиться, – это было высшее сословие, которое все более и более замыкалось в своем кругу. Инстинкты, созданные для того, чтобы человек употреблял весь излишек сил своих на размножение жизни на земле, исказились окончательно. Для тех, которые всего более имели возможность размножать жизнь, общество, внушавшее им желание угождать себе, ограничивалось небольшим высшим кругом, который, кроме того, вовсе не нуждался в помощи, а нужды массы, которые и могли именно подавать случай к распложающей жизнь деятельности, не только пренебрегались и презирались, но сильные тем более удовлетворяли своему инстинкту, заставляющему человека заискивать в общественном мнении, чем более они присваивали себе произведений труда слабых. […]
Отдел третий
Государства застоя
[…] Что может быть печальнее той картины, которую представляют разлагающиеся государства застоя. Все общество разделено на бесчисленное множество мелких групп, и ни одна из этих групп не обнаруживает понимания истинного назначения человека, глубокой солидарности между человеческими интересами. Все связи между ними построены на самых жалких и глупых предрассудках, а между тем ради этих предрассудков они беспрерывно проливают кровь, уничтожают имущество и мучат друг друга с жестокостью, от которой волосы становятся дыбом. Вот горы, вот песчаные и каменистые пустыни, вот беспредельные степи, все они имеют население, разделенное на бесчисленное множество мелких племен. Какая мысль соединяет эти мелкие группы в одно целое? составили ли они себе какое-нибудь мировоззрение о том, как лучше всего исполнить свою задачу на земле, и стремятся ли ее исполнить? Ничуть не бывало: они, по-видимому, даже не подозревают, что существует для человека такая задача; старинный обычай, предание – вот единственное основание связи; привычка находиться под начальством или известного рода лиц, или известного семейства – вот основание организации. Может быть, это выродки? может быть, когда-то эта власть учила этих людей исполнять свое назначение? Ничуть не бывало; она была узурпирована или навязана силою. Между тем все эти племена питают жгучую ненависть друг к другу, делают друг другу как можно более вреда и мешают появлению в своей среде малейших зачатков благосостояния. Какое основание этой ненависти? – предание. Какая цель? они действуют под влиянием непосредственного, нелепого чувства, не рассуждают о том, что из этого выходит. Такими группами наполнена не только Африка, Аравия, монгольские степи, туранская низменность, но и горы, и пески Сирии, Персии и Малой Азии и т. д., и постоянно это было так, насколько только хватает память истории. Рядом с ними стоят группы сектаторов с невежественными учителями из толпы народа. В чем состоит их религия? она учит ненависти ко всем, она вводит варварские обряды, вследствие которых население не может размножаться. В северной Индии, между верховьями Тигра и Евфрата вы встречаете секты, которые считают себя служителями зла и полагают, что они будут тем добродетельнее, чем больше убьют людей; скопцы, по сравнению с этими сектами, это уже великий прогресс на пути гуманности. Эти секты также существовали всегда, насколько может помнить история. Между всеми этими явлениями самое рациональное – это племена, соединяющиеся для разбоя: они по крайней мере грабят других, чтобы обогащать себя, а не проливают свою кровь, не причиняют себе страдания только для того, чтобы очевидно уменьшать и свое, и чужое счастье. Таковы группы невежественные и с невежественными предводителями; но вот другие, которыми руководят люди просвещенные или ученые. В византийской империи одним из главных оснований для разделения партий служили игры цирка; вопросы цирка сделались великими государственными вопросами. При Юстиниане они разделялись на голубых и зеленых, и так как император поддерживал одну из партий, то другая взбунтовалась; началась настоящая междоусобная война, которая длилась пять лет; дошло до провозглашения нового императора, и Юстиниан так перепугался, что хотел бежать; в борьбе убито было до тридцати тысяч человек. Превращение партий цирка в государственное дело историки возводят до времен Кая Калигулы. Вот весьма рельефный результат политики всех стремящихся к застою – занимать народ и образованное общество пустяками. В IV веке монах Иларион прославился в Египте тем, что он окроплял святой водой лошадей на скачках, которые одерживали победу, и уверяют, что он этим дал перевес христианам над язычниками. По сравнению с этой борьбой борьба римских легионов,23 которые сажали императоров, производит грациозное впечатление, – те, по крайней мере, иногда сражались за славу римского оружия и старались посадить императора, который способен был поддержать эту славу на римских границах. Есть ли что-нибудь печальнее впечатления, которое призводит группировка на религиозные секты. Из-за чего тут происходит спор? из-за какого-нибудь слова, из-за какого-нибудь обряда, из-за выдуманного отвлеченного понятия, которое не может иметь никакого практического значения.