Остановился я возле нее. Дрогнула она всем телом, словно бежать по привычке собралась, однако с места так и не тронулась. Ждет меня, ноздри раздуваются. Застыл я над ней, как орел застывает над добычей, прежде чем камнем на нее упасть. Зрачки у нее расширились. Вытянулась она по земле, прижалась к ней всем телом, словно врасти в нее захотела.
Поднял я ее на руки, отнес в пещеру, пол там весь желтыми цветами усыпан. Положил ее на этот живой ковер — заскрипели цветы под моими коленями…
* * *
Въезжаю я на мельничный двор, позади меня Джемо сидит. Увидел нас Джано-ага, засмеялся, головой закачал.
— Так оно и бывает, нежданный камень голову разбивает. И как это ты ее с козой разлучил? Слава творцу, не перевелись еще джигиты.
Снял я Джемо с мула. Подошла она, опустив глаза, к отцу, руку ему поцеловала. У старика слезы на глазах заблестели. Погладил он дочку по голове, рука на колокольчик наткнулась.
— И ты, козочка, до ошейника с колокольчиком дожила, — говорит.
Прижал ее к груди, смотрит на меня ласково эдак, как на сына родного.
— Среди горных коз она выросла, Мемо, — говорит. — По хозяйству управляться никто ее не учил. Ни тесто замесить, ни йогурт заквасить не умеет. Да ей отродясь и отведать не привелось никаких разносолов. Как от молока оторвали, только и ела, что тутовую пастилу, сушеные абрикосы да грецкие орехи. Ну, да уж как-нибудь.
— О том не печалься, Джано-ага! Говорят же: жена в доме мужа всему обучится.
Достаю из-за пазухи кошель с деньгами.
— Возьми калым, благослови нас!
Взял он кошель, подкинул в воздухе.
— Коли дочку бить-обижать не будешь, тогда благословлю.
К Джемо обернулся:
— А ты поди нацеди нам шербету.
Вошли мы в дом. Джано деньги в шкаф убрал, достает оттуда кинжал с точеной рукояткой.
— Этот кинжал отец мне завещал. Будь у меня сын, я бы ему передал. Не послал мне всевышний сына. А мне теперь и горя мало, ты будешь мне сыном. Состарился Джано, ни к чему ему эта игрушка, а тебе она в самый раз будет, в черный день свою службу сослужит.
Поцеловал он клинок, мне передал. И я поцеловал, на голову положил. Потом обнялись мы с ним крепко, выпили розового шербету на маке. Так и скрепили родство.
* * *
Поутру повез я Джемо к себе. Перед въездом в деревню соскочил я с мула, под уздцы его взял. Поглядел на Джемо — сидит в седле как влитая.
Завидели нас деревенские женщины и девушки, все враз всполошились, закудахтали, на крыши высыпали, глаза на нас вытаращили.
Иду я, в душе ругаю себя последними словами. И как это я, осел, не додумался до вечера повременить? Ведь любому ясно: они из ревности языки распустят, Джемо начнут честить.
Подъезжаем к дому — на крыше тетка стоит, лицо от злости перекошено. Так и впилась глазами в Джемо. Что, мол, за краля такая едет, кто это оказался краше Кезбан, и Хазал, и Зино, и всех других здешних красоток?
Однако поначалу все смотрели на нас молча, должно быть, оторопь их взяла.
Первая Хазал взорвалась. Разобрало ее, что сам пешком иду, а Джемо на муле едет. Плюнула нам в след и орет:
— Ах, сито мое новое, куда тебя повесить?
На соседней крыше Зино отозвалась:
— Она уж и забыла, как козой по горам прыгала!
Еще кто-то голос подал:
— В невестах один день, а в женах всю жизнь. Поглядим, как с нее спесь соскочит. Завтра же носом в грязь уткнется.
Глянул я краем глаза на Джемо — каково ей, бедняжке? Вижу — звезды черные на ее лице еще ярче зажглись, только усмешка в них таится. Словно не поносят ее, а веселое что говорят. Выслушала всех, засмеялась, язык показывает.
У меня с души словно камень свалился. Вздохнул я свободно, и мне весело стало. Того гляди, покатимся оба со смеху. Женщины это приметили, еще пуще озлились, загалдели, как вороны, с чем только Джемо не сравнили. А нам хоть бы хны!
Завожу я мула во двор — никто нас не встречает. Тетка убежала в свою комнату, заперлась там и не выходит: обиделась — без ее благословения невесту себе выбрал. (Потом — вперед забегу — и вовсе до смерти разобиделась, что мы с повинной к ней не явились, да от той обиды на другой же день к матери и убежала. С той поры не видались мы с ней.)
Снял я Джемо с мула, на руках в дом понес. Обвила она руками мою шею, как ребенок малый. Ногой дверь толкнул, в дом вошел, Джемо на пол поставил. Распахнула она свои глаза широко, смотрит любовно то на постель, то на ковер, то на занавески вышитые.
— Это наш дом? — говорит.
— Наш, Джемо.
Нагнулась, погладила ковер, к окну подбежала, занавеску пощупала, щекой об нее потерлась, к постели подошла, шелковое покрывало погладила. Возле люльки над кроватью остановилась. (Ту люльку мне тетка купила, когда женить меня ей в голову стукнуло.)
— Что это, курбан? — спрашивает.
Подошел я к ней, по голове погладил, одной рукой люльку качнул.
— Вот родится у нас Хасо, ты его сюда положишь и будешь качать, — говорю.
Прикрыла Джемо ресницами огоньки в глазах.
— А если Кеви родится?
Взял я в ладони ее лицо, поцеловал, к своему лицу прижал.
— Все здесь будут лежать: и Кеви, и Хасо, и Зино, и Джано! Пока дюжину не народим, лавку свою не закроем.
Обвила она руками мою шею, прижалась ко мне всем телом — у обоих дыхание зашлось, словно горячей волной нас окатило.
Только и слышно было в тишине, как колокольчики на ее волосах тонюсенько песню свою вызванивают…
* * *
На зорьке разбудил я Джемо. По нашему обычаю, все женщины должны утром рано, покуда мужчины спят, искупаться в источнике.
Бужу я ее, а она глаз не открывает, зевает сладко, потягивается на постели, как котенок. Я ее — гладить, я ее — целовать, насилу растолкал. Встала она.
— Поди, газель моя, к источнику, искупайся, — говорю. — Все деревенские уж небось глаза проглядели. На невесту поглазеть им не терпится.
Ухватила она медные ведерца и побежала.
Сижу, жду ее, вдруг слышу — у источника ведра загремели, женщины, как воронье, загалдели. Вбегает в дом Джемо, от бега запыхалась, рубаха на ней разодрана, глаза горят.
— Трех дур искупала, — говорит. — Набросились на меня: «Свинья! Кызылбаш![25] Не смей осквернять наш источник!» Не дали мне искупаться. А я им: «Ах, так! Тогда вы купайтесь!» — И давай их в воду швырять одну за другой. Двое ко мне сзади прицепились, рубаху на мне рвут — я им ведра на головы надвинула.
Так началось наше первое утро. Теперь мира не жди! «Кызылбаш!» Какой она кызылбаш? Вон кузнец Тахир тоже жену себе из горной оба привез, ему никто слова не сказал. А мою Джемо готовы в ложке воды утопить. Розы щек, звезды глаз ее им не по нутру, вот что. Зависть их душит.
Старик Хасо меня как-то подозвал и говорит:
— Зря ты жену с гор взял, Мемо. Не будет тебе в нашей деревне покоя. Женщины у нас набожные, веру свою в обиду не дадут, так и знай!
Джемо над всем этим не больно голову ломала. К одиночеству она сызмальства привыкла, а я места себе не находил. Вот поеду в горы колокольчики продавать, что с ней будет? Куда за помощью сунется?
А ей и горя мало! Снует туда-сюда, по хозяйству крутится: воду носит, похлебки варит, белье стирает. Не все у нее гладко шло. Поначалу и коромысла не умела ухватить — пойдет к источнику, всю воду из ведер расплескает. С восхода до темна во дворе с полными ведрами ходила. Муштровала себя, как солдата, пока до тонкостей этого дела не освоила. Тогда только к источнику вышла.
Взялась тесто месить — оно у нее все к рукам прилипло. Принялась волосы поправлять — вся в тесте перемазалась. Увидала, что я стою на пороге, хохочу над ней, бросилась на меня с кулаками, дубасит по чему попало, тестом и меня разукрасила всего. Под конец уткнулась мне в плечо.
Взял я ее за подбородок, поцеловал в мокрые от слез дорогие глаза.
— Ну, смотри, курбан!