Калмен сгреб в кулак свою густую бороду, чтоб она ему не мешала, и, с трудом разбирая слова, начал медленно читать:
«Досточтимому, прославленному своими добродетелями, реб Шлойме-Калмену Зоготу. Пусть Вас не удивляет, что я к Вам обращаюсь с письмом. Надеюсь, Вы остались таким же добропорядочным человеком, как и прежде, хотя времена настали тяжелые и одному богу известно, как трудно нынче сохранить честность. Я долго думал, пока решился написать Вам и попросить о том, о чем прошу. Вам представляется возможность совершить богоугодное дело — оказать человеку услугу, равную спасению утопающего или призрению погорельца; только не проговоритесь перед кем-нибудь, упаси бог, ибо люди теперь хуже зверей в лесу. А Ваш труд даром не пропадет, Вы меня хорошо знаете. Мир еще не погиб, настанут более радостные времена, и мы тогда послужим друг другу. Уповаю на всевышнего и надеюсь, что совсем скоро мы возвратимся на наши насиженные места… Помяните мои слова: близок час, когда мы снова станем хозяевами нашего добра, добытого в поте лица, нашей земли, наших теплых гнезд, и тогда я Вас, конечно, не забуду. Надеюсь, что и Вы не забыли, как я, рискуя собственной жизнью и жизнью моих близких, укрыл Вас в своем доме, под своей крышей, от белых. Поэтому я не теряю надежды, что Вы войдете в мое положение и поможете в беде. Об одном только прошу, реб Шлойме-Калмен, чтобы никто, упаси бог, ни сейчас, ни позже не узнал о том, что я пишу…»
Калмену Зоготу все еще было невдомек, от кого письмо и чего, собственно, от него хотят. Наконец он догадался взглянуть на последнюю страницу. «Яков Оксман». «Вот как… — оторопел Калмен. — Яков Оксман… Так он, значит, жив… А то придумали, будто он где-то там, в холодных губерниях, умер прямо на станции. Чего только здесь не рассказывали о нем! Значит, жив…»
В своем длинном послании Оксман просил Калмена Зогота достать в его доме замурованную в печь синюю сахарницу. Калмену нужно только вынуть в горнице из печи два нижних кирпича в самом углу, около окна, выходящего во двор, в том месте, где стоит топчан, и выгрести немного песка, только осторожно, чтобы не разбить сахарницу. В этой сахарнице лежит все его, Оксмана, достояние, сколоченное тяжким трудом, — немного золота и серебра. Пусть Зогот часть возьмет себе — Оксман полагается на его совесть, — а остальное запрячет в буханку черного хлеба и с полустанка Просяное вышлет по указанному адресу, под Харьков, где Оксман служит сторожем на деревообделочной фабрике.
— Значит, жив… — все бормотал про себя Калмен Зогот. — И она, Нехама, с ним… А людям только бы языком трепать…
Калмен даже порадовался. Ведь он никому зла не желает.
«Под Харьковом, значит? Сторожем служит… Постой-ка, сколько же это времени прошло с тех пор, как его выслали? Год уже… Да, год…» — повторил он и начал перечитывать письмо.
Он читал долго, останавливаясь на каждой строчке. Только теперь он понял, чего от него хочет Оксман. «Золото… В печи замуровано…» Калмен испуганно оглянулся и быстрыми шагами, словно убегая от кого-то, прошел через смежную дверь в конюшню.
В просторной конюшне было прохладно и пусто. Между стойлами копошились в прошлогодней соломе несколько хохлаток.
Калмен нетерпеливо зашагал взад-вперед. «Ну и времечко! Всего год прошел, а кажется, что это было бог весть когда…» Перед его глазами ожила осенняя ночь, когда бурьяновцы, взволнованные, двинулись всем народом к Якову Оксману. И впереди шла та девушка, Элька Руднер…
Калмен, правда, не вошел тогда вместе со всеми в дом, остался во дворе. Как-никак они с Оксманом не один десяток лет молились в одной синагоге. И кто знал, что синагогальный староста способен на такое злодейство — гноить в яме хлеб, божий дар… Калмен так и сказал назавтра уполномоченной, когда она ему напомнила, что он заступался за Оксмана. А хорошая была девушка, уважала его, Калмена. Где она теперь? Такая славная, такая умница… Не то что новый председатель, Волкинд этот! Никогда и не посоветуется с народом, с настоящими землеробами. Этого плута Юдла сделал главным советчиком, а тот пшеницы от овса не может отличить! Вот возятся с молотьбой, а о ней впору бы уже и забыть. Спросил бы Волкинд его, Калмена, он бы нашел, что посоветовать. Но раз для председателя Калмен последняя травинка в степи, то остается только молчать. Пусть делает, что его душе угодно. Калмен не станет вмешиваться…
Во дворе залаяла собака. Калмен даже вздрогнул. Он стал торопливо перечитывать письмо. Почему это Оксман именно ему написал? Совсем чужой человек, ни сват, ни брат. Калмен Оксману зла не желает, пусть себе живет на здоровье. Но путаться в его дела он не будет. В конце концов дом Оксмана перешел к колхозу, пусть колхоз и разбирается. Да, надо отнести письмо в правление… Но все-таки… Ведь, как ни крути, Оксман спас ему жизнь. Даже удивительно, как это Калмену Удалось удрать из хаты, когда деникинцы ворвались? И не спрячь его тогда Оксман, староста, богатей, был бы Калмену конец. Отца красноармейца белые не пощадили бы.
Зогот быстро подошел к маленькому оконцу, встал на носки и засунул письмо в щель за косяком.
Так оно вернее будет. А там посмотрим. Может, и отошлет золото. Ведь это его добро, Оксмана. И Калмен прошел в хату. Следом за ним вошла Геня-Рива с полным ведром молока.
— Куда это ты запропастился? — Геня-Рива поставила ведро на широкую лавку. — От кого письмо, Шлойме-Калмен?
Зогот совсем запамятовал, что жена знает о письме. Он окончательно растерялся и не знал, что ответить. Он не умел врать. Уже двадцать семь лет они женаты, и Калмен ни разу не сказал жене неправды. Сделав вид, что не расслышал, Калмен пошел к двери.
— Куда это ты? От кого письмо, я тебя спрашиваю? Чего ты молчишь? — Геня-Рива заметила, что мужу не по себе, и запричитала: — Ой, горе мне! Что случилось, говори!
— Ничего, — рассердился Калмен, — ничего не случилось!
— А письмо? — не отступала Геня-Рива. — Я ведь держала его в руках. Что это за письмо?
— Ну и баба! Пристала, как банный лист… Это ошибка. Письмо не ко мне, а в колхоз.
Калмен быстро вышел во двор. Он обрадовался своей выдумке и сам был готов в нее поверить. Дом-то ведь колхозный. Пусть делают что хотят. Захватив с собой вилы, которые стояли у стены хаты, он, уже повеселевший, отправился к току.
— Куда ты побежал? Куда? — кричала ему вдогонку жена. — Ты ведь голодный. Хоть бы поел чего-нибудь!.. Что это с ним стряслось, лихо мне?…
Калмен даже не оглянулся. За хутором, на Жорницкой горке, где раскинулся ток, клубилась пыль. Видно, там снова приступили к молотьбе.
2
Ток был уставлен арбами и телегами. У молотилки, на скирде, запыленные с головы до ног колхозники ворошили вилами и граблями солому. У женщин и у девушек лица были повязаны платками, одни глаза виднелись. Едва перевалило за полдень, солнце стояло высоко, почти над самой головой, пекло без жалости, слепило глаза.
Среди арб в расстегнутом, помятом пиджачишке суетился Юдл Пискун, время от времени хрипло покрикивая на Коплдунера, который стоял на молотилке без рубашки, черный от загара и пыли, и подавал колосья к барабану:
— Быстрей пошевеливайся!
Коплдунер его не слышал, а то бы он, конечно, огрызнулся, как уже бывало не раз. Барабан с глухим гудением подхватывал колосья, стучали решета, поднимая вокруг себя пыль, и молотилка так дрожала, что казалось, вот-вот развалится. Коплдунер стоял, широко расставив ноги, ловким движением подавая одну охапку колосьев за другой, и хмуро поглядывал вниз, где в балке зеленела кукуруза.
Почему бы ей не работать рядом с ним? Вон сколько девушек вершат скирду… Наверно, не зря ее тянет туда. Он зорко глядел вдаль, но около кукурузы никого не увидел. Спуститься бы сейчас в балку… Только бы увериться, что там с Настей никого нет, больше Коплдунеру ничего не надо. Но он этого не сделает, он даже после работы не подойдет к ней. А вечером заглянет к Зелде, пусть Настя знает…