— Оружия не имут, а за воинов, честно на рати главы свои положивших, молят Всевышнего!
— За убиенных! — уточнил Лутоня. — Не получивших што, а отдавших! Отдавших жизнь за други своя!
— Дак, по-твоему, и товара не брать на рати? Ни портов, ни оружия? — хмуро вопросил Иван.
— Вовсе не ратитьце! — твердо отверг Лутоня. — Земли хватит на всех! Ее обиходить нать! А мертвяки земли не подымут! Смерда убей, тогда и воину не жить!
— Ну а коли придут все же? — не сдаваясь, напирал Иван. — Не все ить такие умные, как ты. Придут коли, што тогда?
— Тогда вси пойдем! — отозвался Лутоня, переведя плечами. — Куда ж денесси? — И Мотя тотчас, с тихим испугом, положила руку ему на рукав, словно удержать, не пустить хотела ладу своего на ратное поле… Потом встала, бережно свернула дорогой шелк, отнесла назад, спрятала в торока.
Иван проводил ее глазами, промолчал, смутно чувствуя обиду на брата и вместе какую-то его, Лутонину, не вполне понятную ему, Ивану, правоту. Вот, оказывается, о чем думал брат в своей глуши, пока они ратились да забирали Трубчевск со Старо дубом в Северской земле! И как, в самом деле, пойдет теперь у Митрия-князя с Литвою?
Лутоня отъел и теперь сидел, чуть сгорбившись, придерживая детей, вдвоем забравшихся к нему на колени. Мотя убирала со стола.
— С кем ходили-то? — вопросил Лутоня. — С Ондреем Ольгердычем?
— С ним и с Боброком, — отозвался Иван.
— Что ж, Ондрей, выходит, с родным братом ратилсе? — вопросил Лутоня опять, кивая каким-то своим мыслям.
— Пошто? — возразил Иван с некоторою обидою. — Дмитрий Ольгердович не стал на рать противу великого князя Дмитрия, а поддался нам, и с дружиной! Ушел на Русь. Слышно, на Переяслав посадили ево!
Лутоня промолчал. Тонко звенели набравшиеся в избу комары.
— Ты бы мне с покосом подмог! — вымолвил Лутоня, как о невозможном, и глянул светло: ведаю, мол, и сам, что недосуг!
Но Иван, слегка зарозовев, возразил:
— Двои-трои ден есь у меня! Могу и помочь!
— Вот от помочи не откажусь, брат! — откровенно признался Лутоня. — Ржи сею только-только, абы с голоду не погинуть, а скота набрал — сам видишь сколь! И быки у меня, и овцы… Без сильных сенов ноне худобы не продержать!
Назавтра косили. Иван прошел с литовкою два загона, бросил, взялся за горбушу. Хоть и тяжко было работать в наклон, а — привычнее. За работою обида на Лутоню развеялась, рассосалась — не то что начал понимать брата, а примирился с ним. Разгибаясь, сбрасывая пот со лба, измерял глазом пройденные покосья — Лутоня, работая стойкою, обгонял-таки брата, — и постепенно древняя как мир работа эта захватила его целиком. Сошел первый пот, уровнялось дыхание. И не то что забылась али там стала ненужною кровавая ратная страда, а вник, влег в иную страду, изначальную, крестьянскую, к пабедью второго дня уразумев, что так-то, взаболь, давненько не кашивал! За мужиками да за холопом баловал боле.
Руки дрожали, когда доносил до рта кринку с парным молоком, заботливо поданную Мотей, которая, кинув детей на старуху соседку, сама прибежала на покос и теперь, напоив мужиков, быстро-быстро ворошила подсыхающее сено.
— Работящая она у тебя! — похвалил Иван.
Лутоня кивнул, вымолвил без улыбки, строго:
— Николи не присядет! Мне бы без ее — пропасть!
Опять косили. С пабедья третьего дня уже метали стога.
— Ну вот! — перечислял Лутоня вечером, когда они оба, сменившие соленые от пота, волглые рубахи, сидели за трапезой. — Коня ты мне спас! Корову спас! И двух бычков спас! Так-то, брат! Можем и без Литвы выжить! А там меду свезу на Москву, на владычный двор! На то серебро в торгу какую обнову замогу куплять женке своей! — Лутоня усмехнул слегка.
Мотя опять приникла к нему, потерлась щекою о плечо мужа, точно кошка. И Иван в чем-то позавидовал двоюроднику: этой устроенной жизни, этому непрестанному труду на земле, исконному человеческому усилию, которым, слышно, и сам преподобный Сергий не требует в обители своей.
Возвращался Иван на Москву задумчив и сильно сбавивши спеси. Думал, на брани, в ратном деле, главное — научение. Ан жизнь учила его всегда: и в келье монашеской, и в избе крестьянской, и уже теперь, к своим двадцати двум годам, выровнявшийся и возмужавший, Иван начинал понимать понемногу, что далеко не все умеет и еще менее того знает в том безмерно сложном, многоликом и вечно текучем даре Творца творению своему, которое называется жизнь.
Ясным летним днем — солнце уже склонилось к пабедью, позолотивши столбы уличной пыли, — одинокий припоздавший всадник спешивался у ворот родимого терема в Занеглименье. Победоносная рать, возвратившаяся из-под Стародуба, уже прошла, уже отзвонили колокола, и в городе, выбросившем тысячи людей в замоскворецкие луга, на покос, стало пустынно. Редко погромыхивали кувалды, прервали свой постоянный веселый перестук топоры и колотушки древо дел ей. Редко где промычит и останняя корова, тоскуя по товаркам, выгнанным на загородные пастбища. И только молодуха, подымавшаяся от реки с полными ведрами, остановилась и, щурясь, прикрыв ладонью глаза от солнца, разглядывала издали спешивающегося кметя: "Никак, к Федоровым? Сын, должно! Экой вымахал молодец! — И медленно, любуя, проводила взором молодого, в первой бороде, ратника, что с прибытком, верно: — Вона! Полные торока! Воротил из похода на Литву…"
Иван уже сам отворял ворота, когда выбежала девка-мордвинка, кинулась на шею господину, потом, застеснявшись и вся заалев, отступила, кланяясь в пояс, все с тем же полыхающим румянцем на круглом лице, приняла повод коня.
Матери, вышедшей на крыльцо, сам отдал поклон, и — дрогнуло сердце, когда обняла сухими руками, прижалась к нему, уже и маленькая перед рослым сыном, чуткими трепетными руками ощупывая его голову, плечи — живой! Вышел парень, деревенский, свой, Иван расцеловался и с ним.
— Почто припозднился так? — спрашивала мать, провожая Ивана в горницу.
— К Лутоне заезжал! — отмолвил Иван нарочито небрежнее. — Косили с им!
Мать понятливо-удоволенно склонила голову.
— А тебя тут прошали, от боярина Федора Свибла. Ныне вся дружина в лугах!
— Ну, подождут! — возразил Иван грубым голосом. — Седни в байну пойду, выпарюсь, а там уж…
На нынешние работы, вроде бы княжеские, не тянуло, хоть и слышал, во время оно, от родителя, как дружно выходили ратные на покос еще тогда, при Васи лье Вельяминове. А теперича и тысяцкого нету на Москве. Ништо! Обождут!
В горнице сидела сестра, перед зыбкою с дитем. По расстегнутой рубахе догадал, что только что кормила. Тоже обняла, ткнулась в грудь брату, всплакнула. Понял: воротился из похода, а ее лады милого, что так же бы нынче приходил и так же встречала бы, выбегая за ворота, в живых нет…
Осенью сестра убивалась, плакала, боялись, скинет. А как народился отрок, сын, наименованный, как и хотел покойный Семен, Алексеем, потишела, осветлела ликом, вся ушла в хлопоты с дитятей. От свекра со свекровью не ушла, Семена ради не стала рушить дом, да и те прилепились душою к молодой снохе. Но и у матери, как нынче, гостила почасту. Как-то сказала Ивану, с глазу на глаз, горько, отводя строгий, обрезанный взгляд:
— Што я? Ни девка, ни жена! И не погуляли вдосталь-то с милым! Только и распробовала жизни той. А теперь куда я? И дите одно!
И Иван смолчал, не ведал, что отмолвить сестре. А видел, как у той и плечи и бедра налились женской силой и груди распирало молоком. Ей бы, и верно, родить и родить еще! Рано погинул Семен!
И вот теперь, по приезде из похода, отколе должен был он ворочаться вместях с Семеном, не знает, не ведает Иван, что и сказать сестре, только прижимает к себе ее вздрагивающие в глухих рыданиях плечи да гладит шершавою загрубелой рукой родную, туго обернутую косами простоволосую голову — сидела без повойника ради летней жары. Оглаживает и молчит. Входит государыня-мать. Требовательно попискивает малыш в колыбели. И Иван, отстранив скрепившуюся сестру, заглядывает в зыбку с тем несколько растерянным, беспомощным интересом, с каким смотрят молодые холостые мужики на младенцев.