Мост через Неглинку, знакомая улица. Ворота, столбы которых сам украшал прихотливою резьбой. Отрок возится в луже, пускает кораблики, обернувшись, недоуменно смотрит, потом стремглав бежит к дому, оглядываясь опасливо на верхоконного темно-загорелого кметя, кричит:
— Баба, баба, приехали!
Никак, Сережка? С падающим сердцем Иван подъехал к воротам. Створы отворились со скрипом, и первое, что узрел, — улыбающаяся рожа Гаврилы:
— Из утра сожидали! — Принял повод. Иван соскочил с коня.
Государыня-мать вышла на крыльцо. Ванята кинулся к нему на грудь, весь вжался лицом, вихрастою головою, замер:
— Тятя, тятя!
Сережка стоял посторонь, со слезами на глазах. Тоже бормотал: "Тятя, тятя приехал!" — стыдно было, что враз не признал отца. Иван приобнял его свободной рукою, привлек к себе. Шагнул встречь матери, по-клонил ей в ноги. Она церемонно ответила на поклон сына, потом, всхлипнув в свой черед, приникла к его груди. Оглаживая материны плечи загрубевшей рукой, чуял истончившиеся кости, обветшавшую материнскую плоть, и у самого горячо становило в глазах и щекотно от слез.
— Ну, будет, будет, мамо! — повторял.
Женская прислуга — две девки и стряпея, выбежавшие на крыльцо, — улыбаясь во весь рот, глядели на воротившегося из дальнего пути господина.
К Александру Миничу Ивана и не пустили бы вовсе, кабы не напомнил холопу о том, что они вместях бежали с княжичем Василием из Орды. Лик Ивана был суров. Холоп поглядел с опаскою.
— Недужен боярин! — вымолвил, решая: как быть?
— Ведаю! — отверг Иван и, решительно подвинув придверника плечом, прошел внутрь.
Александр Минич и вправду лежал. На Ивана, распихавшего каких-то баб, не то сенную прислугу, не то знахарок, посмотрел смуро, узнал с трудом:
— Федоров ле? Иван? Садись! — примолвил, взглядом отогнав вбежавшего было следом за Иваном стольника. — Знобит. И в черевах… — не кончил, слабо махнул рукою. — Помнишь, в снегу ночевали с тобою? И ничо! Никая застуда в те поры не брала! С делом ли каким ко мне али так? Поди, Островов опять? Я уж наказал посельскому тебя не трогать!
Александр Минич трудно, задыхаясь через слово, пустился в воспоминания, и Ивану достало-таки труда возвернуть боярина к нынешним дням. Он говорил, как ему казалось, возможно убедительнее и с наступающим отчаяньем видел, что Александру все это уже "мимо", он просто не хотел теперь думать ни о чем нынешнем. Для него по-прежнему был юный княжич, юная Софья Витовтовна, хлебосольный литовский князь, который конечно же не сотворит никакой пакости своему зятю и дочери своей!
— Баяли тебе… — отверг он слова Ивана. — А ты в слух того не бери… Молчи о том! — попросил он, оборачивая к Ивану свой потухший, страдающий взгляд. И боле стало не о чем баять…
К счастью, взошла боярыня, обеспокоенная явленьем нежданного, да к тому и худородного гостя. Александр оборотил к ней просительный взор, вымолвил:
— Налей гостю… Из Орды бежали с им!
Иван принял чару из рук боярыни, поджавшей губы, дабы молчаливо показать недовольство свое и гостем, и угощением.
Отцовское, бедовое колыхнулось в душе, колыхнулось и угасло. При болящем дерзить глупой бабе не стоило. Опружил, поклонил Александру Миничу, плохо выслушивая его последние напутствия, вышел вон, вновь распихав гусиную стайку сенных баб и дворни. К кому теперь? Да уж и не бросить ли все это?
Вечером, выслушавши Ивана, государыня-мать задумалась.
— Вота што! — высказала наконец. — В первый након к Тимофею Василичу сходи! Помнит тебя старик! После него — к Федору Кошке!
Зерновых всех обойди, Федора Кутуза, Квашниных, сынов Данилы Феофаныча навестить надобно, Плещеевых…
— Не бросить ли мне етого дела, мать? — спросил грубо Иван, откладывая ложку и отодвигая от себя опорожненную мису.
— Как знашь, сын! А батька твой не бросил бы ни за што, упорен был во всяком дели!
Вспомнила вдруг, как карабкался к ней в вельяминовский терем. Скупая улыбка осветила иссохшее, строгое лицо.
Иван опустил глаза. Материн укор выслушал молча. А ночью почти не спал, думал: "А ну как и вправду бросить, не заботить себя боярскою печалью!" Так и так поворачивал. Вставал, пил квас, глядел на раскинувшихся посапывающих детей. К самому утру понял: ежели бросит, самому с собой худо станет жить, детям и то в очи не глянуть! И далее делал все, как камень, выпущенный из пращи, — обходил терем за теремом, проникая туда, куда и не чаял бы пробиться в ину-то пору, и, кажется, расшевелил-таки сильных мира сего.
Тимофей Василич первый взял в слух сказанное Иваном. Отложил "Измарагд", который читал, сильно щурясь и отодвигая книгу от себя (глаза к старости стали плохо видеть близь), выслушал молча, покачивая головою. Долго молчал, высказал наконец:
— От Витовта всего ожидать мочно! Однако, чтобы Русь… Да, знаю, знаю! — отмахнул рукою на раскрывшего было рот Ивана. — Смоленск у нас под носом забрал, ведаю! Ты вота што, — начал он, строго глядя в очи Ивану. — Меня одного не послушают. Ты-ка первее всего к Федору Андреичу Кошке сходи, поклон скажи от меня! Потом — к Костянтину Митричу…
Иван лихорадочно кивал и кивал каждому новому имени, запоминал, боясь перепутать, бояр, чуя, что вот оно, подошло! А Тимофей Василич (лукавые морщинки собрались у глаз), закончив перечень, присовокупил:
— Наше дело стариковское, на припечке сидеть да старые кости греть! А ты молод, вот и побегай — тово! Нас, старых сидней, потормоши!
У Федора Кошки развернулась целая баталия, заспорил отец с сыном.
Иван с любопытством оглядывал старый Протасьев терем, отмечая новизны, привнесенные новым хозяином: восточное ковровое великолепие, дорогое, арабской работы, оружие, развешанное по стенам, — дамасские и бухарские кривые сабли в ножнах, осыпанных рубинами и бирюзой, парчовые дареные халаты, тоже словно бы выставленные напоказ, чеканную серебряную восточной работы посуду на полице и поставцах, расписные ордынские сундуки, — меж тем как Федор Кошка, почти позабывши о госте, сцепился со своим взрослым сыном, Иваном.
Иван, высокий, на голову выше отца, презрительно пожимал плечами:
— Темерь-Кутлуй от Темир-Аксака ставлен! Сам знаешь, новая метла… А Тохтамыш сто раз бит, дак потишел, поди! А нам хана менять не по пригожеству! Пущай Витовт хоша и на стол его вновь возведет, дак ку-ды он без Руси денется? Ему без нашей дани дня не протянуть и на столе не усидеть! А енти два головореза, што Темерь-Кутлуй, што Едигей, чего еще выдумают!
— А отобьютсе?! — подначивал отец.
— А отобьютсе, нам же лучше! Тогда и пошлем с подарками, мол, от Руси поклон вам низкой! И Витовт-князь тогда нас не устрашит, и Василий будет в спокое!
— Красно баешь! — возражал отец. — А одолеют Витовт с Тохтамышем? И соберет хан татар, погромить, вкупе с Литвою, русский улус, и вас, дурней, погонят на ременных арканах в Кафу, на рынок! А твоя Огафья придет какому ни на есть литвину поганому в рабыни, да, да! Не заможет уже шемаханских шелков носить! В жидком свином дерьме босыми ногами… Не веришь? А я вот Тохтамышу не верю, ни на едино пуло медяное, што покойнику в гроб кладут!
— Сам же ты…
— Сам же я юлил перед ханом, хочешь сказать? Дак говори, щенок! Кабы я не юлил, Святую Русь кажен год татары громили, всю волость ис-пустошили бы вконец! В берлогах бы жили последние русичи, в схронах, в землянках лесных! И такие, как ты, не величались бы богачеством, што твой отец заработал за много годов на службе княжой! Не пенязи, не артути немецкие, не диргемы али корабленики там — вшей бы считал во единой срачице своей ныне!..
— А я говорю…
— Молчать! Я Тохтамыша, вот как тебя, зрел! Нет в ем правды ни на вот столь, ни на волос! Как на ратях бежал, так и в жизни со веема дружен дочасу и кажного продаст не воздохнув! Што ему Русь! Што то сребро! Нам единая защита теперь — Темерь-Кутлуй!
— Но Едигей…
— Што Едигей? Да, Едигей! А ты хочешь реку перебресть и портов не замочить?