Снова и снова восставал роковой вопрос о сопоставимости политики с моралью, и совершенно строгий, бескомпромиссный ответ гласил, что мораль, порядочность, честь, верность слову — выше политики, а политика, освобожденная от морали, тотчас становится игралищем дьявольских сил.
Не сегодня завтра Витовт разобьет Олега, а там уже зримо подступает черед Смоленского княжества, и приходилось что-то решать.
Василий сидел в избранном им для себя покое, ожидая прихода Федора Кошки, и думал. Когда он был один, без Сони, голова работала яснее и строже, и он понимал тогда, что почти попал в расставленный Витовтом капкан.
При добрых, дельных боярах ему не приходило нужды, как некогда родителю, самому объезжать волостки, строжить волостелей и ключников, собирать дани-выходы. Все это делали избранные бояре, и делали хорошо. Для него же оставалось главное. То, чего Дума не могла и не имела права решать, то, в чем бояре обязаны были исполнять его, Васильеву, великокняжескую волю, а он — волю Божью, ежели правда, что несть власти, аще не от Бога, и он, венчанный на стол государей московских, тем самым становит верховным хранителем княжества. И это главное дело государя было (что от первого боярина до последнего черного смерда знали все!) — береженье и приращиванье Русской земли.
Когда-то прадедушка, князь Данило, оказавшись на крохотном тогда московском уделе, обнаружил, что его земля кругом заперта: выход к Оке и всю торговлю с Волгою держала рязанская Коломна, на Тверской дороге стоял Дмитров, на Смоленской — Можайск, на Серегерском пути — новгородский пригород, Волок-Дамской.
Пределы княжества с той поры раздвинулись несказанно. Но оказалось теперь, что путь по Волге оседлал Нижний Новгород, что на западных рубежах стоит, подпираемый Литвою, Смоленск, что Новгород Великий упрямо числит своими и Волок-Дамской, и Торжок, и лишить его, по закону, этих городов, временно занятых московскою ратью, пока не удается, что тяжелая война с Тверью, выигранная родителем, тоже пока не привела ни к чему, разве что великое княжение Владимирское осталось за Москвою, что и Ростов Великий не вполне еще принадлежит московским князьям, что и северные и южные примыслы государей московских — те же Устюг, Белоозеро, Тула — переслоены и отрезаны от основного удела чужими владениями… А главное, на западе неодолимо растет Литва, придвигаясь все ближе и ближе к рубежам княжества, и вот еще почему не можно поступить с Новгородом слишком круто: возьмет да и откачнет к Витовту альбо к Ордену!
Василий сидел пригорбясь, уронив руки на тяжелую столешницу, покрытую тканною на восемь подножек камчатною скатертью. Одинокий серебряный кувшин с медом и две позолоченные чарки, затейливо изузоренные, с вправленными в их донца рубинами, стояли перед ним и прикрытое круглою горбатою крышкою блюдо с заедками — ожидали гостя. Расстегнутый холщовый летник свисал у него с плеч, касаясь пола, белополотняная рубаха, богато вышитая по груди, была вправлена в прорези рукавов летника и схвачена у запястий шитыми жемчугом наручами. Он сидел неподвижно, слегка постукивая по полу востроносым тимовым, зеленой кожи сапогом, и думал.
Да, у Руси было два внешних супостата — Орда и Литва, Восток и Запад. Собственно, Орда была хозяином русского улуса и зачастую помогала Руси отбиваться от тех или иных западных находников. Орды теперь нет, и разом не стало защиты от Литвы, стремящейся охапить в руку свою все русские волости, давно уже захватившей Киев, Подолию, Червонную, Белую и Черную Русь и теперь все ближе придвигающейся к сердцу Московии, заглатывая одно за другим Северские княжества. И есть к тому же любимая женщина, жена, рожающая ему сыновей-наследников, дочь литвина Витовта, влюбленная в своего, как она считает, великого родителя…
И он, Василий, глава Владимирской Руси, призванный к тому, чтобы защищать, приращивать, но никому и никогда не отдавать землю, прадедами освоенную, русскою кровью политую, мирволит Витовту, совершая тем самым непростимый грех: измену родине своей! "Веду себя стойно византийским василевсам, что во взаимных которах изгубили империю Костянтина Великого!" — подумалось с горечью.
За окном барабанил сентябрьский дождь. Горница была жарко натоплена, тепло шло из открытых отдушников. Печи топились по-черному, но устья печей выходили туда, на холопскую половину, поэтому здесь было недымно и чисто. Стены покоя обиты рисунчатою голубою тафтой с восточными травами и птицами в кругах узора. Печи покрыты многоцветными изразцами. В прежнем тереме были одноцветные, краснолощеные. А Соне и всего того мало! Просит и просит каменные палаты, как в краковском Вавеле, да и на-поди!
Давеча был Киприан, хлопотал о том, чтобы на месте Сретения чудотворной иконы владимирской поставить церковь, а при церкви устроить монастырь и установить ежегодный праздник двадцать шестого числа августа месяца во славу и честь Пресвятыя Владычицы нашея, Богородицы и приснодевы Марии. От князя требовалось серебро и мастера каменного и иконного дела. Василий приказал выдать митрополиту и то, и другое. Он начинал все более понимать Киприанову кипучую деятельность с его стремлением возродить византийские церковные традиции на Руси и тем охотнее помогал владыке в его неустанном церковном зиждительстве, касалось ли то иконного письма, книг, руги монастырям, или, как теперь, каменного зодчества. А каменный терем в Кремнике построил пока себе один Владимир Андреич, и объяснить Соне, что надобно так, что лишнего серебра в княжеской казне нету, что налоги с крестьян он увеличивать никогда не станет, иначе не стоять земле, что, наконец, в рубленых теремах и теплее и суше, нету той промозглой сыри, что бывает зимой даже и на Западе, в каменных рыцарских замках, — объяснить все это Соне было чрезвычайно трудно!
И теперь, заслышав, что Витовт приближается с войском к Смоленску, якобы для того, чтобы боронить Русскую землю от Тимуровых орд, Василий сидел один, суторбя плечи, и не ведал, что ему вершить.
Он задумался так, что не услышал осторожного скрипа двери у себя за спиною, и, лишь когда старый московский посол прокашлял, дабы обратить на себя внимание молодого князя, Василий обернулся и поднял голову.
— Здравствуй! Садись! — сказал просто, кивнув боярину.
Хлопнув в ладоши, вбежавшему слуге указал кивком головы на стол.
Тот поднял крышку, под которой, на блюде, оказались разнообразные заедки: печево, хрустящие печенья и пряники, киевское варенье (засахаренные фрукты), сушеные винные ягоды и грудка чищеных грецких орехов. Отдельно достал из поставца чашу спелой морошки со вставленною в нее серебряной ложечкой и тарель вялых белозерских снетков, расставил и налил до краев обе чары, исчез.
— Закусывай, Федор, чем уж Бог послал! — произнес Василий с беглою улыбкой. — Кумыса у меня нет, а кислого молока могу предоставить сколь хошь!
Федор Кошка в свой черед усмехнул, подымая чару. Приглядываясь, увидя прямую заботную складку лба молодого государя, его безулыбочный взор, лицо в мягкой, но уже и густеющей бороде, отметил про себя: мужает князь! Ометил и то, что Софьюшки, княгинюшки, не было рядом, чему тихо возрадовал.
— Нынче сына в Орду посылаю заместо себя! — высказал князю. — Пущай уведает, как тамо и што, кто теперича, значит, у власти…
Федор все еще был крепок на вид, но углубились морщины чела, посеклись седые волосы… "Стар! Поди, и ездить ему туда-сюда становит трудно!" — думал меж тем Василий. Сын Кошки, уже маститый боярин (татарской речью овладевший еще в отроческом возрасте под руководством отца — тогда уже Федор Кошка готовил себе замену!), был крепок, раж, красовит, о татарах говорил с легким ласковым пренебрежением, как о немысленых детях… Не споткнуться бы с того ему в делах посольских! Верно, пото отец и послал ныне его одного, дабы поучить уму-разуму.
Василий, привстав, налил сам, не вызывая прислугу, по второй. Федор, беря щепотью с тарели, с удовольствием жевал вялые снетки, пренебрегая иноземною сладостью.