— Ты еще не забросил художества? — любопытствует Сергий.
— Отнюдь! — живо отзывается Федор. — Для своей церкви в Ростове летось писал образа "Богоматери умиление", "Святого Петра" и "Николая Мирликийского".
— Ну что ж, напиши и меня! — разрешает Сергий, потаенно улыбаясь.
Федор пишет, ставши враз серьезным и строгим. Краски у него оказались уже разведены в крохотных чашечках, уложенных в берестяную коробку. Он внимательно взглядывает, примеривается, рот у него сжат, глаза сухи и остры. Сергий смотрит все с тою же потаенной улыбкой, любуется Федором. И — не славы ради! Но хорошо это, пусть те, кто меня знал, когда и поглядят на этот рисунок, исполненный вапою, и вспомнят нынешние, тогда уже прошлые годы…
Федор торопит себя, чуя, что и это в последний раз. На висках и в подглазьях у него выступают крупные капли пота… Но вот он, кажется, кончил, и тотчас начинает бить большой колокол.
— Пойдешь? — протает Федор.
— Теперь, с твоею помочью, пойду! — отвечает Сергий.
Они медленно спускаются по ступеням кельи. Подскочивший келейник подхватывает Сергия под другую руку, и они почти вносят его в церковь и проводят в алтарь. Сергий знаком показывает Федору служить вместо себя. Федор готовно надевает ризу и епитрахиль, берет копие и лжицу, а Сергий сидит, пригорбясь, и смотрит на племянника, ощущая в сердце тепло и глубокий покой. Вот так! Именно так! Именно этого он желал и ждал все эти долгие годы! Чтобы Федор хоть раз заменил его в монастырской службе, именно заменил, взял в руки негасимую свечу, продолжил дело жизни, освятил прикосновением своим священные эти сосуды. И пусть это не навек, даже на один-единый раз, но пусть! Уходящая в незримую даль дорога, обряд, заповеданный Спасителем, миро, которое варят всегда с остатком прежнего, так что и неведомо, где и когда было оно сварено впервые. Быть может, в это миро опускал кисть, помазуя верных, еще Василий Великий или Иоанн Златоуст? Церковь сильна традицией, не прерываемой через века, чего не понимают все те, кто тщится внести новизны, изменить или отменить обряды далеких столетий: богумилы, павликиане, стригольники, манихеи, катары — несть им числа! А церковь стоит не ими, не их умствованиями, а прикосновением к вечности, тем, что причастная трапеза сия заповедана еще самим Горним Учителем, и несть греха в том, что первые христиане принимали вино и хлеб — тело и кровь Христову — в ладонь правой руки, а нынешние — прямо в рот. Но длится обряд, и смертные, раз за разом, век за веком исполняющие его, прикасаются к вечности.
После службы Федор доводит учителя вновь до постели. Кормит, поднося ему чашу с ухой, сдобренной различными травами, режет хлеб, разливает квас.
— Ты ешь, ешь сам! — просит Сергий. — Мне уже не надобно ничего!
После еды они сидят рядом, как два воробья, почти прижавшись друг к другу. Сполохи огня из русской печи бродят по их лицам, мерцает огонек лампады. Тихо. Тому и другому хорошо и не хочется говорить ни о чем.
— Ты в Москву? — спрашивает Сергий.
Федор молча кивает, оскучневши лицом. Он бы рад теперь никуда не уезжать, но дела епархии, дела пастырские…
— Не жди, езжай! — решает Сергий. — В сентябре поедешь назад, навести меня! Около месяца я еще проживу!
Федор кивает молча и не подымает головы, чувствуя, как слезы опять застилают ему глаза.
— Не погибнет Русь? — спрашивает он Сергия.
— Не погибнет! — отвечает тот. — Пока народ молод и не изжил себя, его невозможно убить, когда же он становит стар и немощен, его не можно спасти.
— Как Византию?
— Да, как Византию! Ты был там и знаешь лучше меня.
— Там это трудно понять! Большой город, непредставимо большой! Многолюдство, торговля, в гавани полно кораблей… Но сами греки! Если бы все, что они имеют, дать нам…
— Не ведаю, Федор! Быть может, когда мы будем иметь все это, то постареем тоже!
Трещит и стреляет в печи смолистое еловое бревно. Где-то скребет осторожная лесная мышь. Два человека, отец и сын, наставник и ученик, сидят рядом, подобравшись в своей долгой монашеской сряде, и смотрят в огонь. Им скоро расставаться — до встречи той уже не в нашем, но в горнем мире.
— Приходи иногда ко мне на могилу, Федор! — просит тихонько Сергий.
— Хорошо, приду! — отвечает тот…
Федор вернулся из Москвы двадцать второго, когда игумен Сергий уже лежал пластом. Взгляд его был мутен и неотмирен. Медленно, не сразу он все-таки узнал племянника, сказал, обнажая десны и желтую преграду старых зубов:
— Умру через три дня! Василий в Орде?
— В Орде, — ответил Федор, приподымая взголовье, чтобы наставнику было удобнее выпить отвар лесных трав — единственную пищу, которую еще принимало его отмирающее чрево.
Намерив дождаться кончины, Федор тут же погрузил себя во все келейные и монастырские заботы, на время заменив даже самого Никона. Сам, засучив рукава, вычистил и вымыл до блеска келью наставника и даже ночную посудину, соорудил удобное ложе, дабы Сергий, не вставая, мог полулежать. Отстранив келейника, топил, варил и таскал воду. Хуже нет попросту, без дела, сидеть у постели умирающего, ахать и вздыхать, надрывая сердце себе и другим! Умирающему такожде, как и Господу, нужна работа, надобен труд, без которого бессмысленно сидеть у постели, дожидаясь неизбежного конца. Федор и с Никоном перемолвил келейно, обсуждая непростые дела обители. Средства на строительство каменного храма Никон собирался получить от Юрия Звенигородского, но надобно было при сем не обидеть великого князя, у которого с братом отношения были достаточно сложные. А с кончиною Сергия и отношение Василия к обители могло перемениться не в лучшую сторону. Все это Никон и ведал и понимал и уже обращался к тем и иным великим боярам, ища заступничества и милостей. Высказал Федору и такое, что дарения селами и землями, от которых стойко отказывался Сергий, он намерен впредь брать, ибо только так хозяйство монастыря станет на твердые ноги, а во дни лихолетий, моровых поветрий и ратных обид монастырь, владеющий землею, сможет просуществовать без постоянных подачек со стороны и подать милостыню нуждающимся в ней, да и поддержать порою самого великого князя.
Федор смотрел на сосредоточенный лик Никона, на его крепкие руки, деловую стать, румяный строгий лик нового радонежского пастыря и уверялся все более в правильности выбора дяди. Да, умножившуюся обитель, где заведены и книжное, и иконное, и иные художества, с десятками братий и послушников, тысячами прихожан от ближних и дальних мест — такую обитель, чуть-чуть новую и даже чужую его юношеским воспоминаниям, должен вести именно муж, подобный Никону. И пусть это будет уже иной монастырь, не потайная лесная малолюдная пустынь, но знаменитая на сотни поприщ вокруг обитель — дело Сергия не погибнет и не умалится в этих твердых, но отнюдь не корыстных руках.
К Сергию он забегал каждый свободный миг. Ночевал на полу, у ложа наставника. Просыпаясь, слушал неровное, трудное дыхание, шепча про себя молитвенные слова. В ночь на двадцать пятое Федор почти не спал, но Сергий оставался жив и даже под утро почувствовал в себе прилив сил. Он исповедался и принял причастие, потом попросил соборовать его. После соборования уснул накоротко. Потом, почти не просыпаясь, начал пальцами шарить по постели. "Обирает себя!" — прошептал кто-то из монахов. Федор не заметил, как келья набралась до отказа, стояли на коленях у ложа, теснились у стола и дверей. Все молчали, стараясь не пошевелиться, не кашлянуть. Федор сидел, держа холодеющую руку наставника в своей. Сергий приоткрыл глаза, прислушался. В это время у двери началось какое-то шевеление. Оглянувшись, Федор увидел, как двое послушников вводили высокого иссохшего старца. Он не сразу узнал отца, а узнавши, поспешил встречь. Стефан опустился у ложа Сергия, склонился, прикоснувшись лбом к беспокойно шевелящимся рукам. Хрипло — отвык говорить — вымолвил:
— Прости, брат!
Сергий сделал какое-то движение руками, точно хотел погладить Стефана, но уже не возмог поднять длани. Глаза его, полуприкрытые веками, беспокойно бродили по келье, по лицам, никого не узнавая, но вот остановились на Федоре, и слабый окрас улыбки коснулся его полумертвых щек. Федор вновь схватил в свои ладони холодеющие руки наставника и уже не отпускал до конца. Сергий дышал все тише, тише. Еще раз блеснул его взгляд из-под полусмеженных век, но вот начал угасать, холодеть, теряя живой блеск, и руки охолодели совсем, потерявши тепло живой плоти. В страшной тишине кельи слышалось только редкое, хриплое, чуть слышимое дыхание. Но вот Сергий дернулся, вытянулся под одеялом, по телу волной пробежала дрожь, руки на мгновение ожили, крепко ухватив пальцы Федора, — и одрябли, потеряв последние искры жизни. Дыхание Сергия прервалось, а лик стал холодеть, молодея на глазах. Уходили печаль и страдание, разглаживались старческие морщины лица. Происходило чудо. Сергий зримо переселялся в тот, лучший мир. Все молчали и не двигались, потрясенные. И только какой-то молодой монашек в заднем ряду, не выдержав, вдруг начал высоко и громко рыдать, и эти одинокие рыдания рвались, разрывая наставшую тишину, рвались, как ночной похоронный вопль, как голос беды, как вой неведомого существа в лесной чащобе… Но вот инок справился с собою, смолк, и тогда, сперва тихо, а потом все громче, поднялся хор многих голосов, поющих песнь похоронную, погребальный псалом, сложенный много столетий назад Иоанном Дамаски-ном в пустыне Синайской…