А теперь тянутся повдоль знакомые до боли волжские берега. Вдали, в степи, белеют татарские юрты, овечьи отары серою колышущейся пеленою ползут по берегу… Все как прежде, и все не так! Он уже не молодший, отчаянно старавшийся некогда сблизиться с князем, и князь не тот, не мальчик, но муж. Со свадьбы сильно повзрослел Василий Дмитрии, и походка у него теперь не та, и взгляд иной. Овогды спросишь о чем — молчит, на лице застылая полуулыбка, точно у статуев, что видали у латинян, в Кракове. Верно, думает о чем своем, а взгляд и улыбка — для всех прочих, дабы не узрели по Князеву лицу, гневает али печален чем?
"А я бы так смог? — гадает Иван. — Ноне бы не смог, а родись княжичем… Судьба всему научит!"
Так же вот стояли некогда они, опираясь о дощатый набой паузка, задумавшийся княжич и ратник Иван, — стоят и сейчас! И князь, сузив глаза, смотрит в далекую степь. Он поворачивает лицо, удивительно хмурое и почти беззащитное, без обычной улыбки своей, и Иван решается нарушить молчание:
— Помнишь, княже, как брели по степи? Снегом-от замело! — И пугается. Стоило ли говорить, шевелить великого князя при его невеселых думах? Но Василий, помедлив, отзывается без обиды:
— И сейчас бредем, Иван! Добредем ли куда? Ты в Нижнем часто бывал? Помнишь город?
— Помню! — отвечает Иван, недоумевая. И князь, ничего боле не пояснив, бросает в никуда:
— То-то! — И, нагнувшись над набоем, следит за бегучей струей.
Паузок, грузно кренясь, вздымается и опадает на волнах. Ветер ровно надувает рыжие просмоленные паруса. Дружинники и холопы отложили весла, отдыхают. Судно идет по течению, обгоняя волну, и две сахарно-белые струи, разламываясь о нос корабля, опадают, отбегая посторонь и назад. Князь поднял голову, смотрит в далекую степь. И что-то насвистывает чуть слышно, то ли плясовую, то ли веселую свадебную. Иван не решается боле его о чем-нито прошать…
В Сарае пыль, едкие запахи кизяка, тухлой рыбы, овечьего навоза и шерсти. Многолюдство, гомон. Великому князю Московскому, Владимирскому тож и его дружине приводят коней. Под копыта лезет уличная рвань, тянут костистые руки какие-то старухи, безносые калеки. Казначей Василия время от времени кидает в толпу просителей горсть медных монет, и сразу же начинается драка, нищие на время отстают, потом собираются вновь. Вот какая-то молодка пробилась к стремени самого великого князя, отчаянно махая рукой, объясняет что-то, верно, просит выкупить. Василий наклоняется к ней, слушает, потом кивает Даниле Феофанычу.
— На двор приходи! — кричит тот (из-за гомона не слышно слов). — На двор! Нам ить тута тоже воля не своя!
Она отстает, глядя отчаянными, светлыми, как два лесных озера, глазами на сером от пота и пыли лице. Верно, одна и была надежда попасть на Русь…
Иван, раньше когда вознегодовал бы на князя, а нынче знает: тут начни только выкупать, никакой казны не станет, а толку — чуть. Иные опосле сами убегут назад, в степь, другие, помотавшись по базарам и пропивши Князев корм, продадут себя бесерменским купцам, а кто уйдет к себе, в чужое княжество, в Тверь, Ярославль али Рязань. Да и цены те тотчас подымут бесермены вдвое да втрое… Непросто выкупиться из неволи ордынской! Непросто и ехать так, выслушивая просьбы, мольбы и проклятия. И лишь мгновением, когда ханская стража начинает в мах лупить плетями по этим рукам и лицам, — лишь мгновением прикрываешь глаза.
Наконец вот оно, русское подворье! Князя ведут под руки в горницу, а Иван, срывая голос, торопит отставших, считает возы и кули: в толпе нищих вьются и воры, не ровен час, какая драгая укладка или зашитый в рогожу постав лунского сукна попадут в их жадные руки! Но вот все сосчитано, принято, нарочитые верхоконные слетали к вымолу — подторопитъ и довезти невережеными последние возы с княжеским добром, и, отпихивая толпу нищих и просителей, наконец можно затворить скрипучие ворота, задвинуть засовы и на час малый вздохнуть. После надобно ехать покупать баранов из отар, что пригоняют к берегу Ахтубы, рядиться о том, другом, третьем, торговаться до хрипа, храня Князеву казну (здесь не поторгуйся, живо облупят!), покупать рыбу, следить, чтобы вовремя испекли хлеб и сварили, не загубивши дорогой рыбы, уху… И уже не хочется ничего, как лечь и заснуть. Но дела, дела, и внезапный крик: "Федоров! Князь зовет! Василий с Данилою Феофанычем уже верхами. Иван на ходу срывает с себя пропыленные и пропитанные потом зипун и рубаху, натягивает чистую сорочку и праздничный зипун, взлетает в седло и скачет, догоняя княжеский поезд. Василий с боярином будут объезжать и дарить ордынских вельмож, а ему торчать у ворот, давясь голодной слюной, следить за вьюками с подарками и добром да строить ратников: не допустили бы какой оплошки, пока князь с боярами гостит у очередного эмира или оглана…
И только поздним вечером они сядут в долгой горнице русского подворья за единый стол с князем во главе. Служилые люди и ратники сосредоточенно едят, склонясь над мисами с перестоявшим варевом, ломают хлеб, черпают ложками разварную наваристую севрюжью уху и "отходят*, добреют. Разглаживается хмурость лиц, иные распускают пояса. Кашу запивают здешним, похожим на кумыс кислым молоком и пивом, и вот уже кто-то нерешительно трогает струны захваченной с собою домры, и песня, сперва несмелая (но князь слушает и, верно, доволен сам), яреет, крепнет и уже переполняет горницу, выбиваясь в узкие, прорезанные меж двух бревен оконца:
Как по мо-о-орю,
Как по мо-о-орю,
По синю морю Хвалынскому,
По синю морю Хвалынскому…
Плывет ле-е-ебедь.
Плывет ле-е-ебедь,
Плывет лебедь с лебедятами,
Плывет лебедь с лебедятами…
Со ма-а-алы ми,
Со ма-а-алыми,
Со малыми со дитятами,
Со малыми со дитятами…
Уходившаяся за день дружина спит на попонах и овчинах, молодец* кий храп наполняет горницу, а в княжеской боковуше все еще теплится сальник, и Василий Дмитрии с Данилой Феофанычем и Федором Андре-ичем Кошкою троима ведут серьезный потайной разговор.
— Ноне и Нижний мочно просити у ево! — говорит Кошка, обминая седую курчавую бороду. — Чаю, даст!
— А Семен с Кирдяпою? — вопрошает осторожный Данила.
— Семен с Кирдяпою на Кондурчу не пришли, дак ноне не в великой чести у хана!
— А Борис Кстиныч?
— Не нам ить решать, а хану! — подымает голос Кошка. — Упустим сей час, дале придет локти себе кусать!
Василий молчит. Молчит, когда старики начинают обсуждать, кому сколько дать из Тохтамышевых эмиров. Молчит, после подымает на бояр строгий, разом повзрослевший взор.
— Казны хватит?! — прошает он и глядит поочередно то на того, то на другого.
— Казны хватит! — ворчливо отвечает Данил о Феофаныч, устало отваливая от стола. Кошка подымает оловянный жбан с кислым квасом, молча разливает по чарам. Нижний — это выход на Волгу. Забрать Нижний — и весь волжский путь, почитай, станет в единых руках! И тогда уже не малым, затерянным в лесах полумерянским городом, а столицею Руси Великой станет Москва!
Станет! Ежели Тохтамыш не повелит схватить Василия и поковать в железа.
Ежели не пошлет на Русь новой рати.
Ежели Витовт, немцы, ляхи, угры, свей не захотят совокупною силою погубить землю славян-русичей.
Ежели новый мор не выкосит только-только окрепшие русские княжества.
Ежели неведомый ворог не нахлынет очередным Батыем на ихнюю трудную землю. Ежели, ежели, ежели…
Кошка ушел. Князь и боярин, скинув сапоги, молятся перед иконою, стоя на коленях. Одинаково кладут поклоны и шепчут памятные слова. Потом ложатся в исподнем на широкую тесовую лавку голова к голове. В подголовнике Василия яхонты, смарагды и лалы, перстни и колты, серьги и серебряные цепи дивной работы. Все это пойдет на подарки хану и ханским женам, его огланам, нойонам и эмирам, женам эмиров, и когда придет час возвращения, в подголовнике не будет уже ничего, кроме грамоты, которой сегодня окончательно порешили добиваться эти трое, — грамоты на Нижний Новгород.