Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Она стояла перед ним выпрямившись, с высоко поднятою грудью и вскинутым гордым подбородком. Румянец то жаром овевал ее лицо, то сменялся бледнотою, и тогда еще ярче и неумолимее горели глаза.

— Есть только один путь, государыня… — Гневош смешался, не смея продолжить свою мысль.

— Говори! — почти вскрикнула она.

— Ежели… Ежели князь Вильгельм каким-то путем проникнет в замок… И… И ваш брак станет истинным… — Гневош склонился, почти подметая долгим рукавом каменные плиты пола, опустил чело, ожидая, быть может, пощечины. Но Ядвига молчала. Он опасливо поднял глаза и — замер. Никогда еще она не была так пугающе хороша. Чуть приоткрыт припухлый алый рот, открывая жемчужную преграду зубов, колышется от сдержанной страсти грудь, мерцают ставшие бесконечно глубокими глаза, и трепет ресниц — словно трепет крыльев смятенного ангела. Показалось на миг, что там, за венецианским, в намороженных узорах инея, дорогим стеклом, не зима, не снег, а знойно-пламенное неаполитанское лето. Показалось даже, что жаром страсти, повеявшим от юной королевы, наполнило холодную пустынную сводчатую залу, где он находился сейчас с глазу на глаз с государыней, "королем Польши".

— Я готова, — произносит она едва слышно, хриплым шепотом, и, справясь с собою, закидывая гордую голову, повторяет глубоким грудным голосом: — Я готова!

Она сказала и обречена. Иного пути уже нет. И потом долгая исступленная молитва в замковой королевской часовне перед распятием из кипарисового дерева с пугающе-белой, бело-желтой, из слоновой кости резанной, скорченной фигуркою пригвожденного к дереву Христа… И потом бессонная ночь, одна из тех ночей, в переживания которых умещаются годы. И были перед нею не мрачные холодные переходы Вавеля, а радостные венские дворцы, и дядя Альбрехт что-то пел божественное, красивым высоким голосом, а они с Вильгельмом бежали куда-то, взявшись за руки и отражаясь в темных высоких зеркалах, бежали два ребенка, девочка в зашнурованном корсажике и мальчик с измазанным конфетами ртом, а стройный юноша с долгими, по плечам, локонами, затянутый в шелк и бархат, смотрел на них откуда-то снизу и ждал… чего ждал? Кто из них добежит? Куда? И вот уже она мчится на лошади по какому-то бурелому, конь прыгает и ржет, даже визжит, то ли это визжит и воет зимний ветер? И никого нет на равнине — ни юноши, ни мальчика, никого, она одна, и за нею гонят волки, а знает, что это злые литовские волки, и конь храпит, хрипит… Так проходит ночь.

Утром ей вдруг пришло в голову, что она должна вымыться, вся. Но просить истопить баню в неуказанный день? Заставила девушек греть воду, притащили большую лохань, и все равно она не столько вымылась, сколько замерзла. При этом залили водою весь пол, намочили ковер в спальне… В конце концов, кое-как убрав следы банной самодеятельности, Ядвигу спрыснули розовою водой и облачили в парадное платье, и опять подумалось: надо ли? Да ведь королева же я, в конце концов! Топнув ногою, надела кольца чуть не на все пальцы, яшмовый дорогой браслет на руку (привозной, восточной работы, купленный у русских купцов), на шею — несколько ниток белого и черного жемчуга, янтари, золотой, с бриллиантами, энколпион византийской работы, переделанный в Вене. Встала, прошлась, глянула в зеркало. Щеки горели огнем нестерпимо, невесть, то ли от притираний, то ли от лихорадки ожидания. Гневош все не шел и все не вел Вильгельма. Уже все глаза проглядели, все ноги избегали ее верные фрейлины. Уже пришлось, для виду, просидеть за обеденным столом, тыкая вилкой в какую-то еду (есть не могла совсем, только выпила медовой воды с пряностями). И наконец, когда уже начинало смеркаться, когда уже и надежда стала ей изменять, явился Гневош с Вильгельмом, переряженным немецким купцом — локоны спрятаны под беретом, фальшивая борода скрывает лицо, — не сразу и поняла, что он. И — все сомненья развеяло ветром, сама, заведя в спальню (Гневошу махнула: выйди!), сорвала с него берет, дорогие кудри рассыпались по плечам, мгновением подумав, что и с бородою годы спустя будет так же хорош, сорвала и бороду и — как в воду, как в жар костра — приникла поцелуем к дорогим устам и, отчаянно, руку его сама положила себе на грудь, как тогда, в далеком детстве, но теперь отлично понимая, что и зачем делает. Помешали… И Вильгельм растерялся от ее бурных ласк. Все-таки мальчик, не муж. Да и Гневош вошел, и не один. Вильгельма увели, почти оторвали от Ядвиги. Не сразу и поняла, что толкует ее верный (как полагала) клеврет: мол, необходимы свидетели. (Зачем? Ах да!) Это должна быть именно свадьба, чтобы потом (когда потом? Зачем потом, а не сейчас?!), — чтобы можно было отказать литовским сватам (Ах да! Литовский великий князь… Какой-нибудь покрытый косматой шерстью мужлан и варвар… И он еще смеет!). И к тому же надобен капеллан…

По лицу Ядвиги Гневош понял, что лучше не продолжать. Завтра! Все, что было кроме этого "завтра", тотчас ушло из сознания… Вошел Семко, потом вышел. Иные, кто участвовал в заговоре королевы. Ядвига не видела лиц, не слышала речей. Она держала Вильгельма за руку, что-то говорила, время от времени умоляюще взглядывая на него и недоуменно на прочих. Вот его снова увели. (Кормить! — объяснили ей.) Этою ночью она вся горела в огне. Войди к ней Вильгельм крадучись… О, только бы вошел! "Неужели он спит?! — почти с отчаяньем думала Ядвига. — Неужели он может спать в эту ночь!" У нее, она чувствовала, распухли груди, отвердели соски. Губы пересыхали, и она поминутно тянула руку к венецианскому, красного стекла, карафину, но и кислое, на сорока травах, питье не остужало воспаленного рта. Приподымаясь на ложе, почти с ненавистью разглядывала спящую девушку-постельницу: и эта может спать! Наконец, под утро, сломленная усталостью, заснула сама и во сне виделось все стыдное. Вильгельм раздевал ее и все путался в каких-то снурках и завязках, а она торопила его почти с отчаяньем, ибо кто-то должен был войти и помешать. Она стонала, не размыкая глаз, перекатывала голову по подушке, скрипела зубами. О, зачем Вильгельм не явился к ней в эту ночь!

Вильгельма же в этот час обуревали совсем другие заботы. Предстоящей брачной ночи он попросту страшился. Боялся за себя, боялся возможного разочарования Ядвиги. Во всех детских играх и проказах заводилой была она, и Вильгельм чувствовал, что так же получится у них и в брачной жизни… Но быть королем Польши! Тогда отойдут посторонь несносное зазнайство и зависть братьев, и можно будет не зависеть от капризов и выдумок отца, а спокойно и твердо править этою исстрадавшейся без мужского руководства страной… Ему это кружило голову больше, чем любовь к Ядвиге, любовь, которую начал чувствовать он лишь спустя время, когда прятался в доме Морштинов, уже почти смешной, не в силах достойно покинуть Краков, из которого ему в конце концов пришлось бежать, бросив все добро и фамильные драгоценности, доставшиеся оборотистому Гневошу… Но в эту ночь Вильгельм бредил короной и, пережив, мысленно, брачную ночь с Ядвигою, представлял себе, как будет затем объявлять коронному совету о своих несомненных правах, как милостиво отошлет прочь литовское посольство, как будет стоять, и что говорить, и во что будет одетым он тогда, и… Вильгельму, как и Ядвиге, шел всего пятнадцатый год!

Второй день начался таинственными и несколько суматошными приготовлениями к свадьбе, приготовлениями, которые из поздних далеких лет воспоминались Ядвигою не более чем детской игрой, да и были детской игрой, ежели учесть столкновение реальных сил, организованных для того и иного брачных обрядов! Меж тем как здесь втайне искали капеллана, втайне готовили утварь и столы, шушукались меж собою придворные и фрейлины, — там сносились друг с другом высшие сановники государств, иерархи церкви, участвовали в деле три королевских двора и сам папа римский, заранее расположенный к обращению в истинную веру литовских язычников.

И когда тут, на Вавеле, сторонники Ядвиги собирались тайно ввести в замок Вильгельма, полномочное польское посольство в далеком Волковысском замке читало коронную грамоту перед великим литовским князем Ягайлою, а его мать, Ульяния, слушая из-за завесы торжественные слова, мелко крестилась, возводя очи горе, на русскую икону Богоматери Умиление, понимая наконец, что устроила-таки сына, доселе находившегося под постоянной угрозою со стороны Витовта и орденских немцев. Устроила ценою отказа от православия… Пусть! Бог един! Ей уже теперь, со смертью митрополита Алексия и при нестроениях в Московской митрополии, стало невнятным и чужим все, что творилось там, на далекой родине. Она возила сына в Дубиссу, пытаясь договориться с крестоносцами, которые в ответ распространяли позорящие ее слухи, а ее саму натравливали на покойного деверя, Кейстута. Она уже не думает, как когда-то, при жизни Ольгерда, о делах веры. Теперь ей — только бы устроить сына, оженить, утвердить на престоле, хотя и польском, а там — уйти в монастырь, до гроба дней замаливать грехи…

196
{"b":"543948","o":1}