Мы никогда ничего не узнаем, кроме того, что сказано в летописи… 9 мая Пимен пошел в Царьград через Сарай. Дай Бог, в конце июня, ежели не позже, послы были в Киеве. Июль, август, сентябрь… Дионисий умер (убит? отравлен?? не выдержало плена его бурное сердце?) 15 октября, в затворе, в тюрьме.
Князь ли постарался? Наказ ли Киприанов тайный исполнил кто из наперсников болгарина? Фряги? Католики? Римский престол?
И каковы были его последние дни, ежели он знал, ведал, что дни действительно последние? Мужался ли, выпив яд? Или разом сдало старое сердце, не выдержавшее муки плена? И пришел ли в отчаяние он в последние дни? Или и тут сумел скрепить себя, поручив мятежный дух Господу своему? У ведал ли наконец тщету стремлений людских или верил до самого конца в высокое предназначенье свое? Обвинял ли врагов, проклял ли или простил перед неизбежным концом? Да и считал ли неизбежным конец? Мы не знаем, мы ничего не знаем!
В пещере, некогда ископанной для себя Антонием, прохлада и тишина. Дионисий, почуявший истомную слабость в членах, ложится и прикрывает вежды. Тотчас над ним склоняется неслышимый, но осиянный светом древний старец. В глазницах его — синие тени, седая, как мох, белая борода светится, и весь он соткан из света и почти прозрачен.
— Ты еси? — вопрошает Дионисий, узнавая Антония и — не удивляясь тому.
— Аз есмь! — неслышно отвечает девяностолетний старец (ибо Антонию и теперь столько лет, сколько было в момент кончины).
— Ты пришел утешить мя? — вопрошает Дионисий.
— Я пришел тебя искусить! — возражает тот и вопрошает негромко: — Все ли ты исполнил и все ли претерпел в жизни сей?
— Отче! Завидую тебе! Главного я не свершил на земле, — пытается спорить Денис, ставший вдруг вновь юным и неразумным.
— Неправда! — отвергает Антоний. — Ты, как и я, имел учеников и умножил число славных обителей общежительных в родимой земле! Ты сделал не меньше, чем я, и такожде претерпевал порою, и был гоним, и вновь обретал достоинство свое! Ты, как и я, был не токмо свят, но и грешен порою! Не спорь, Дионисие! И ныне, днесь, дано тебе, яко Моисею, взглянуть с горы на землю обетованную. Токмо взглянуть. Токмо прикоснуться к вышней власти! Задумывал ли ты о величии замысла Божьего? О том, почто не дано человеку бессмертия лет? О том, что, живи мы вечно, жизнь принуждена была кончиться на нас одних? Подумал ли ты, что тот, Вышний, ведает лучше нас о сроках, потребных каждому, дабы исполнить предназначенье свое на земли?
— Отче, — молит Денис почти со слезами. — Отче, не покидай мя! Или уведи за собой!
Сияющее лицо Антония тянется к нему, с поцелуем любви и прощания, со смертным поцелуем, как догадывает Денис. Тут, в Киеве, он когда-то начинал свой путь пламенным юношей, мечтавшим повторить подвиг Антония и Феодосия Печерских. Ну что ж! Все сбылось! И не пристойнее ли всего ему скинуть ветшающую плоть именно тут, в обители великого киевского подвижника?
…Быть может, было и так! — повторяю. — Не ведаем!
Похоронен он был в Киевских пещерах, "печорах", и летописец сообщал о смерти его с тем невольным и немногословным уважением, которое вызывают только великие и сильные духом личности… А виноват или невиновен был владыка Дионисий в своей несчастливой судьбе — об этом судить не мне. Мир праху его!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Весть о разгроме московских ратей сокрушила Дмитрия. В первом не-рассудливом гневе он намерил было немедленно собрать новую рать, дабы отомстить рязанскому князю, но очень скоро пришлось понять, что и собирать некого ныне и даже, при новой неудаче, есть опас потерять все добытое усилиями прежних володетелей московских, включая великий стол Владимирский. Истощенная поборами земля глухо роптала. Новгород бунтовал и грозил передаться Литве. Многие князья отказывались повиноваться. Татары, при вторичном разгроме московского князя, могли ни во что поставить всю собранную им дань и передать великое княжение другому. Наконец, мог пожаловать и сам Тохтамыш с войском, и тогда — тогда трудно было представить себе, что наступит тогда! Он почти с ненавистью смотрел теперь на неотвязного Федора Свибла, уверившего его в преданности пронского князя. Он отмахивался от бояр, думал с ужасом, как воспримет Андрей Ольгердович смерть сына, произошедшую по его, Дмитриевой, вине. Он воистину не ведал, что вершить. Земля разваливалась. И замены батьки Олексея не было тоже. В Ростове умер тамошний епископ, Матфей Гречин, Пимен находился в бегах, и митрополия стояла без своего главы. Некому было силою духовной власти укрепить расшатанные скрепы молодой московской государственности.
И жизнь шла. Подходила пора сенокоса. Воины, возвращавшиеся ук-радом из-за Оки, полонянники, кого за выкуп отпускали рязане, тяжело и смуро отводя взгляд (стыдно было перед женой, перед сыном-подростком), острили горбуши, "отковывали", насаживали косы-стойки — новый, входящий в обычай снаряд, все готовились к сенокосной поре. Дмитрий часами сидел не шевелясь, не думая ни о чем. Он не винил Владимира Андреича, он впервые по-настоящему винил только самого себя.
Но продолжалась жизнь. Двадцать девятого июня в княжеской семье явилось новое прибавление: Евдокия родила сына. Младенца порешили назвать Петром. Крестить княжича вызван был из Радонежа игумен Сергий.
Сергий вышел, как всегда, пеш и один, но шел неспешно и заночевал в пути. Дороги давались ему все с большим трудом. Он шел в дорожных лаптях, с посохом и слегка умиленно, с тою внутренней, чуть печальною нежностью к бытию, которая начинает появляться в старости, оглядывал веселые, полные ветра, блеска и птичьего щебета березовые перелески, вдыхал духовитые запахи боров, ароматы трав и вянущего, подсыхающего сена. На отдыхе, набравши горсть земляники, неторопливо, до конца перетирая во рту каждую ягодку прежде, чем проглотить, съел ароматную вологу, посидел еще, прикрывши глаза и ни о чем не думая (редкий отдых, дозволенный им для себя только вот так, в дорогах), и уже намерил встать и идти далее, как прямь него остановилась крохотная, согнутая в дугу старушка в темном платке. Опершись о посох и повернувши голову вбок, точно внимательная сорока, она осмотрела старца, пожевав для чего-то губами, и вдруг вымолвила, вместо обычного, ожиданного Сергием "Благослови, батюшка!":
— А ты, гляжу, игумен, тоже не молод! На седьмой десяток пошло?
— Знаешь меня? — отмолвил Сергий вопросом на вопрос.
— Знать-то как не знать! А чтобы вот так-то поглядеть близь, дак впервой. — И пояснила, почуяв старцево недоумение: — Ведьма я. Ведунья! Тебе, поди, сором и баять со мною?
— Ежели злого не творишь, нет на тебе греха, — возразил Сергий.
— А почто тогда попы гонят нас и в церкву не пущают взойти?
— А почто вы бесов, и лесных, и баенных, и полевых, и овинных призываете? Неможно служити заедино Богу и демонам! Такожде, как не-можно молиться разом и Христу, и Мехмету! Господь создал мир, и всякая тварь — в воле его!
— Дак, стало, и морские-озерские-овинные — та же Господня тварь! Почто их-то не приемлешь, игумен? Може, они, махонькие, тоже плачут тамо, у себя, в рай Господень хотят, а ты их гонишь? Може, пото и вредят людям, с тоски да с обиды той?
— Не тварь, старая! А нежить, дьяволовы слуги. Крадут свет у верных, тем и живут! Пото и прещает церковь молиться и служити им, — возразил Сергий как можно тверже.
Старуха покачала головой, как-то скривилась вся, подумала.
— Мы, однако, имя Господне в заговорных словах завсегда творим, — ответила, — ключ, замок и аминь, аминь! — глаголем.
Помолчала. Глянула с прищуром:
— А ноги у тя болят, игумен! Надобно парить травой зверобоем с березовой почкою да с крапивою али лопухом. Горец тоже хорош, костяника, трава золотарник с липовым цветом. И парить, и пить отвар-от. Хошь, с приговором, хошь, и без приговору, раз уж твоя стезя такая. С приговором-то крепче! Я вон, согнуло уж коромыслом, а бегаю и о сю пору борзо!
— А тебе пошто здоровье мое? — возразил Сергий, невольно дивясь настырной старухе.