Невозможно такое? Увы! Именно двадцатый век, и именно наша страна в большей мере, чем другие, доказала, что это возможно… И те же люди — те же ли? — стоят насмерть в бою, "един против тысячи", и сокрушают сотни вооруженных до зубов и тоже дисциплинированных противников… Как же так?!
Во-первых, это себялюбивое и самолюбивое существо, создавшее тьму концепций величия собственного "я" и личностной исключительности, — человек есть существо общественное. Как грызуны, как рыбы, человек в толпе становится частью толпы, более того, человек сам стремится в толпу себе подобных и охотно жертвует собственным "я", чтобы только быть со всеми и "как все". Потому и возможны всяческие виды организации человеческих сообществ от бандитской шайки до государства, от кучки единомышленных философов до вселенских, потрясающих мир религиозных движений. И потому человек дисциплинированный, член религиозного братства или солдат армии, способен на то, на что он не способен сам по себе, в отдельности, вне объединяющего и направляющего его волю коллектива. Человек к тому же способен заражаться идеей, способен на массовый героизм скорее, чем на героизм индивидуальный, личный. Потому-то и воспевают в эпосах всех народов героев-богатырей за то, что они способны сами, вне направляющей воли толпы, совершать подвиги. Ценит человечество, и очень ценит, особенно на расстоянии лет и пространств, подвиг отдельной личности, хотя именно личностью мало кто способен быть из обычных рядовых людей. И мужество, скажем, крестьянина, ставшего ратником, покоится на том же ощущении причастности к целому: "я — как все, я — как мир", на коем зиждется вся традиционная культура и жизнь народов земли. Это — первое.
Второе, что никакого "народа вообще" нет. Есть люди. В обычной ватаге плотников, скажем, есть старшой, мастер, человек упорного и угрюмого нрава, какой-нибудь Никанор Иваныч; есть весело-озорной любитель выпивки и гульбы Васька Шип, который вечно подшучивает над старшим, но сам по себе не мог бы и работать иначе чем в ватаге; есть старательный и тихий Лунек, которому надобно указать "от" и "до" — и он сделает, но сделает лишь ежели ему укажут; есть Федька Звяк, дракун и задира, вечно лезущий в ссоры, с каждого праздника — в синяках и ссадинах, готовый громче всех орать, лезть на стену, бежать по зову вечевого колокола, который и работать умеет, ежели не дрожат руки с попойки, но все срыву, с маху, все — не доводя до конца; у него крыльцо без перил, у него протекает крыша и жена замучалась, упрашивая буйного супруга починить ей ткацкий стан… На такие мелочи ему вечно недосуг. Есть и Саня Костырь в той артели, редкий и старательный мастер, у которого дома облизана кажная вещь, у коего инструмент наточен так, что волос на лету разрежет, который срубит любой самый хитрый угол, славно косит, чеботарит, плетет из лыка и корня, ко всякому рукоделью мастак, ну и выпить не дурак, в дружине коли, коли со всеми… И только когда прихлынет какая великая беда, тихо отойдет посторонь, не умеет лезть в драку, ни подвиги совершать, не защитит тебя в ратной беде грудью, не выступит на суде, но раненого вытащит, перевяжет и будет спасать, как может; и противу боярина, боярского тиуна ли, не попрет, а по-норовит как ни то обходом, лаской, приносом, лишь бы не тронули его… А Пеша Сухой — тот прижимист и скуп, у такого среди зимы снегу не выпросишь, у него все свое, он трясется над кажною мелочью, жадно пересчитывает доставшееся ему по жребию и поскорее увязывает в тряпицу кусочки заработанного серебра. Он и жене не верит, поделавши дома тайник ради всякого злого случая. На бою с таким лучше не иметь дела, бросит, а то и не бросит, вытащит, тотчас присвоив дорогой нож или еще какую ратную справу, себя самого успокаивая тем, что раненому сотоварищу это теперь "без надобности"; а еще Алешка, молодой парень, сильный, но робкий духом, услужающий кажному в ватаге, у которого дома больная матерь и младшие брат с сестренкой (батька убит на бою), и то, что он получит за труд и что не отберет у него Пеша Сухой или не выцаганит на пропой души Васька Шип, он тотчас тащит домой, матери, а сам так и ходит в единственной драной рубахе… Да и всю бы мзду отбирали у него, кабы не старшой, Никанор Иваныч, что нет-нет да и прикрикнет на ухватистых ватажников… И вот они выходят, все семеро, — не разорвешь! Ватага! Готовые постоять друг за друга, в драке потешной становящиеся стенкою, в работе — без слов понимающие один другого. Народ! Как бы не так… Не будь Никанора Иваныча, Васька Шип унырнет в дикую гульбу, Лунек "слиняет", пойдет искать себе иного хозяина, Федька Звяк пропадет в какой ни то очередной драке или кинется с новогородскими ушкуйниками грабить низовские города. Саня Костырь уйдет к боярину, что и даве зазывал мастера к себе; Пеша Сухой учнет ладить свою артель, да и не получится у него никоторого ладу, больно уж прижимист и больно скуп. Алешка и тот откачнет от него в скором времени и устроится куда на боярский двор конюхом али скотником… И — нет ватаги! И едва кивнут когда, встретя один другого…
Повторим, есть люди. И те, у кого и в ком жива та самая энергия действования, кто способен к деянию, те подчиняют себе других и ведут за собою, и ежели их много, они-то и придают народу, всем прочим, его лицо. А ежели этих людей поменело? Изничтожились, погибли в войнах и одолениях на враги? Тогда и народ уж не тот, иной, и к иному способен, а то и ни к чему уже не способен, разве разойтись да искать себе у чужих народов новых вождей, новых носителей вечно творящей, вечно толкающей к деянию энергии, которой только и существуют и держатся люди, помощью которой и создается все сущее на земле…
Ратники, вернувшиеся с Куликова поля, жали хлеб. Бояре тоже были в разгоне, по деревням. Наличная воинская сила, почитай вся, брошена к западному, литовскому рубежу. Тем паче Акинфичи, захватившие власть при государе, растеснили, отпихнули многих и многих надобных для обороны Москвы людей. Не было Вельяминовых, не было Дмитрия Михалыча Боброка, что весною отбыл на литовский рубеж, а сейчас лежал больной в дальнем имении своем, почти не имея вестей о том, что творится на Москве.
Ратники были в полях. В Москве оставался ремесленный люд, те нестойкие вой, что дернули в бег в битве на Дону, да многочисленная боярская дворня, которая на рати ежели, то только в обозе, да "подай и принеси". В дело, в сечу таких и не берут никогда. Дворня, оставшая без господ, разъехавшихся по поместьям… А Федор Свибл, коему князь Дмитрий поручал город, удрал вослед за князем в Переяславль и далее. А митрополит, духовная власть, уехал тоже. И в городе, лишенном воевод, началось то, что предки наши называли емким и образным словом — "замятия".
Кто рвался в город из пригородов, спасая добро, кто рвался наружу — отсидеться за синими лесами… Самозваные ватаги кое-как оборуженных мужиков захватили ворота, взимая дикую виру со всех чаящих выбраться из города… Да уж ежели ограбили самого митрополита и великую княгиню, можно понять, что сотворилось во граде!
Созвонили вечевой сход. И с веча, с Ивановской площади, кинулись разбивать бертьяницы и погреба, искали оружие, а нашли, как оказалось впоследствии, первым делом хмельное питие. Самозваная власть усилила заставы у всех ворот градных. С визгом, руганью, криком и кровью — обнаженное железо требовало примененья себе — забивали в город, в осаду, рвавшихся вон из города. И какая уж тут братня любовь! Ненависть — повелевать, заставить — объяла едва ли не каждого. Граждане, лишенные своего гражданского началования, стали толпой. Кто спрашивал, кем и куда износились отобранные у отъезжающих порты и узорочье? Кто и кому раздавал оружие? Почему явилось вдруг столько пьяных? Что за задавленный женский визг слышался там и тут? Из чьих ушей вырывали серьги, кого насиловали в подворотне, с кого сдирали дорогой зипун или бобровую шапку?
Осатанелая толпа перла теперь к Соборной площади, к теремам. Остатки совести не позволяли взять приступом княжеские палаты, но уже ворвались в молодечную, расхватывая сабли, брони и сулицы, уже, невзирая на истошный вой прислуги, лезли к хозяйственным погребам…