Многотысячная громада конницы, брошенная Боброком в этот заключительный напуск, по фронту занимала не менее двух, а то и трех верст. И на три версты — скачущий вал вооруженных кметей, на три версты — лес клинков над оскаленными мордами коней, на три версты — слитный зык: "Хурррра!" Страшен был этот строй скачущих русичей, смывающий, как половодьем, все преграды на своем пути.
Татарские воеводы не враз заметили излившийся из дубрав русский засадный полк и слишком поздно оценили его размеры. Сдержанная ярость многих часов ожидания теперь передавалась коням, что рвали удила, норовя перейти с рыси в скок. Ближе, ближе! Вот уже ордынцы пытаются поворотить строй. Где-то на фланге генуэзская пехота смыкает ряды, а донской и личный Мамаев полки, с тем же низким рокочущим гудом, двинули было встречу. Поздно! Ветер! Ветер в лицо! Дождь русских стрел, летящих по ветру, расстраивает ряды, бесятся татарские кони, стиснутые со всех сторон воины не могут как следует размахнуть копьем… Дождь стрел, дождь стрел, дождь стрел! Падают Мамаевы богатуры, встают на дыбы лошади, воины, пронзенные стрелами, сползают с седел. Ответ не дружен, ибо татарские тулы уже пусты, и ветер, ветер им в лицо, а русская конная лава все ближе и ближе. Сверкают брони. Точно лес колеблемых ветром колосьев — сабли над головами скачущих, вздетые для удара. Крик: "Уррра!" Древний монгольский крик, перенятый русичами. И — безмолвие. Если издали слушать, самому не ввязываться в бой. Безмолвие сечи: ибо рубят мечи, клевцы проламывают головы, с лезвий сабель безмолвно брызжет алая кровь, но зубы сжаты до смертной истомы, когда только застонет коротко умирающий, скрюченными пальцами хватая рыжую от крови траву. Безмолвие… Кони, обезумев, сшибают друг друга, и снопами свежего урожая валятся под копыта коней мертвые тела. Но крика, далеко несущегося над бранным полем, как и гуда топочущих копыт, — нет. Дай, Боже, робкому слышать издали это безмолвие рубки, не ввязываясь в сечу самому! Когда надобно озвереть, чтобы выжить, а выжив, вернуть в себя божеский образ и лик.
Быть может, на какое-то мгновение только сумели генуэзские латники и арбалетчики сдержать яростный вал катящей на них конницы. Несколько всадников с лошадьми полетели стремглав, взвился конь, пронзенный железною стрелой в горло, и с хрустом, проламывая клевцами круглые латинские шеломы, обняла, приняла и смыла генуэзский строй скачущая русская конница. Иные, несравненно большие силы столкнулись, когда отборные татарские полки, недавно вступившие в бой и еще в гордом чаянье победы, вынеслись противу засадного полка, но и они стояли недолго, даже и не стояли, падали — дождь стрел, за которым дождь сулиц и после того сабельный просверк смерти.
Смыло, как половодьем смывает оставленные в низине стога, отборные ряды богатуров, и теперь уже татары в панике, полностью потеряв строй, бежали по всему полю, падали, сдавались, ползли, массами, топя друг друга, кидались в Непрядву, а русичи, те, что, притворись мертвыми, лежали между трупов, теперь, под серебряные звуки труб, с оружием вставали с земли.
И как ломается бой! Те, кто еще полчаса назад чаяли себя победителями, теперь метались по полю, ища выхода, испуганным стадом прорывали ряды русичей, стремясь уйти в степь и уже не думая о битве. Их было много, все еще много больше, чем московлян, но они бежали, и конница гнала их, тупя лезвия сабель и устилая землю трупами, гнала до Красивой Мечи и далее, и только начавшийся грабеж татарского стана позволил разбитым, и то лишь тем, кто имел хороших коней, оторвавшись от погони, уйти в Дикое поле…
Мамай, не ожидавший поражения, бросил шатер, бросил пестрые ширазские ковры и невольниц и тоже скакал, дико скалясь, истекая бессильем и гневом. Уйти, набрать новое войско, собрать всех, кто может сидеть на коне, и вернуться опять. И отомстить!
Он уже потерял все: войско, славу, успех, даже самую жизнь, но все еще не знал, не догадывал об этом.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Боброк шагом ехал по истоптанному полю, впервые ужасаясь дорогой цене нынешней победы. Трупы там и сям громоздились кучами, друг на друге. От передового полка не осталось никого, от полков левого крыла едва половина, и та разбежалась и разбрелась по полю и по кустам обережья. Только теперь он узнал о поступке Дмитрия. Принесли убитого Бренка, принесли замаранное кровью и землею червленое знамя. Ратники, разбирая трупы передового полка, добыли тела белозерских князей и Микулы Васильича. Опускался вечер. Князя Дмитрия все не могли найти. Погибли из великих бояр: Лев Морозов, Семен Михалыч, Михайло Акинфов, Тимофей Волуй, Семен Мелик и Андрей Серкиз. Боброка уже окружили, уже ждали его приказаний. Владимир Андреич, супясь, рассылал и рассылал вестонош: искать великого князя Дмитрия. Уже гнали захваченные стада, уже там и сям загорались костры, стонали и просили пить раненые. Ввечеру скорый гонец донес весть, что Литва, прослышав о поражении Мамая, снялась и стремительно ушла назад, к Одоеву. Подъезжали новогородские воеводы. Их кованый полк, сторожась литвы, поспешно уходил домой. Потом уже дошла весть, что конная литва пограбила возвращавшиеся через Стародуб новогородские обозы, да и в Рязанской земле тех, кто поехал опричь войска, кое-кого пограбили. Это все, однако, прояснело потом. Где князь?
Нашелся брянский ратник, что спасал Дмитрия ополден от четверых татаринов. Москвич Степан Новосилец видел Дмитрия спешенного, "бредуща едва", но за ним самим гнались трое татар, и ни помочь, ни даже остановиться он не мог. Нашли тело Федора Романыча и горько обрадовали было: князь был и ликом, и статью очень похож на Дмитрия, но тут же и поняли, что обознались. И уже в ночь, привлеченные обещанною Владимиром Андреичем наградою, двое простых кметей, Федька Зов и Федор Холопов, наехали-таки князя, лежащего под срубленным деревом и едва дышащего. Когда его наконец освободили от избитых во многих местах и промятых тяжелых доспехов (на князе, сверх кольчуги, был еще колонтарь с литым тяжелым нагрудником), Дмитрий глубоко вздохнул и вопросил, не размыкая очей:
— Кто тут? И что глаголет?
Владимир Андреич, подскакавший как раз и соскочивший с коня, поднял Дмитрия за плечи.
— Я брат твой, — сказал.
Ран на теле великого князя не было, только синяки и ушибы, да от вдавленного в тело железа затруднило дыхание в груди. Омытый водою и напоенный, Дмитрий скоро пришел в себя. Он сидел, икая, вытаращив глаза, большой, толстый и жалкий, с мокрым от слез и воды лицом, с налипшими спутанными волосами; сидя в волглой рубахе — за чистою сорочкой для князя только что поскакал холоп — и озирая столпившихся вокруг бояр и ратников, все не мог понять, что это не разгром, не конец, что Мамай бежит и они победили.
Боброк подъехал, соскочил с седла, строго потребовал:
— Вина! — Сам обтер походным убрусом, смоченным в вине, лицо и ожерелок князю, шепнул: — Поддержись, смотрят на тя!
Князя подняли. Он стоял на дрожащих ногах и, пока вытирали, пока переодевали в чистые порты и рубаху, в новую ферязь, все не понимал ничего, а посаженный на коня, едва не упал. И, только уж едучи по стану, уразумел, что, верно, победа и он победитель, а не побежденный, как мнил и думал доднесь. Князя уложили в шатре, напоили горячим. Теперь, когда самое страшное осталось назади — Дмитрий жив, и не будет роковой при за престол, — следовало озаботить себя судьбою раненых, навести разрушенные утром мосты через Дон и похоронить трупы.
Вызвездило. Ветер утих. Ночь была задумчива и спокойна. Вот здесь, кажется, здесь они о Дмитрием, что сейчас лежит и стонет в шатре, слушали ночной голос тогда еще не потревоженной степи. На Непрядве тревожно кричали лебеди. Выли волки. Волки подвывали и сейчас, пробегали кустами, подбираясь к трупам. Боброк опустил взгляд вниз. Конь всхрапнул, поматывая мордой и отступая. Крест-накрест, как свалились друг на друга, лежали убитые тут русские воины. Какой-то светловолосый отрок, инок с крестом, верно, шел, поднявши крест, вместе с полками, да так и умер, сжимая святыню в руке, а у него на ногах, размахнувши тяжелую длань и устремив отверстые глаза в небо, свалился, точно в хмельном подпитии, ерник и драчун, один из первых кулачных бойцов на Москве, не веровавший, по собственному признанию, ни в Бога, ни в черта, в порванной на груди кольчуге, в рубахе красной, потемнелой от засохшей крови. Боброк, кажется, даже и узнал мертвого, видел мельком в кулачном бою на Москве-реке. Теперь они лежали рядом, один и другой, добрыми друзьями, дети одного народа, спасшие днесь, на поле бранном, свое грядущее бытие.