Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сидорчук теряет самообладание, вскакивает, начинает метаться по камере, потом вдруг крепко вгоняет глубоко в себя свой ужас, озлобляется за порыв малодушия, подскакивает к воющему пареньку, схватывает его за голые, недоразвитые, как палки, руки и трясет его, как пьяного, пытаясь пробудить в нем проблеск мысли, кричит ему в лицо, чтоб замолчал, грозит прибить, придушить, — и когда тот удивленно приходит в себя — бросает его в угол… Оглядывается вокруг — другие воют, бегает смугляк, ковыляет костлявый, — и в бессилии он сваливается на свою шинель…

Как они измучили его!.. Он убедил себя в неизбежности смерти, и ему стало хорошо, спокойно. По не легко ему дается это: он не замечает чудовищной, внутренней борьбы, ему кажется, что он попрежнему сильный, бодрый, — но он страшно осунулся, стал щупленьким, маленьким, только ноги у него стройные, гордые; он не спит по нескольку дней, не ест.

В соседней камере смертников, где сидят пленные легионеры пятой группы, — тихо. И когда ужас этой камеры переливается к ним, когда мрак сгущается, — оттуда доносится торжественное пение. Загадочны песни смертников; они насыщены особенной силой, которая поражает, больно сжимает сердце, душит, вызывает слезы… И тогда приходит в себя обезумевшая камера, смертники бросаются на свои логовища и глухо, безнадежно, примиренно рыдают…

О чем поют смертники? Нет новых сильных песен: новая героическая эпоха лишь пришла. В их песнях — кровь, слезы, муки предков. Эти песни — о турецкой неволе, кандалах, о лютой смерти под пытками палачей, о борьбе за вольницу.

Где-то хохочет смертник… Он открыл тайну бытия, великую тайну: «Нет бытия — есть вечность!» Он — величайший из смертных. Он — бессмертен! Он ничему и ни во что не верит: ни приближению часа казни, ни тому, что он в тюрьме из серого дикого камня, ни присутствию решеток…

И этот ужасный жребий выпал Марусе, слабенькой, темненькой девушке. Где взять ей силы перенести это, не опуститься до состояния животного ужаса?

Ей страшно; она отгоняет от себя мысли о предстоящем, старается отвлечься, думать о жизни, о том, что безвозвратно ушло от нее. Но она не замечает этой отчужденности жизни: она чувствует себя частицей мощного многомиллионного коллектива, в котором растворилась и забыла о себе. Радуется тому, что этот коллектив живет и будет жить, что с ее смертью ничего не изменится, и тот прекрасный мир, который она создала в своем воображении, — совсем близок. Порой ей становится больно, что она не увидит этого, — и горькие слезы обиды на человеческую несправедливость к ее героизму, честности, самоотверженности, душат ее. Тогда она прячет лицо в жесткое изголовье и долго, безутешно рыдает, пока не успокоится в забытье, отдаленно похожем на сон. Очнувшись, подкрепленная отдыхом она осматривается вокруг равнодушная, холодная, жестокая. Она готова смело умереть и чем скорей, тем лучше…

Но эти кошмарные черные ночи, они — невыносимы… Ах, если бы около нее хоть кто-либо был, хоть слабая, беззащитная женщина! Но это одиночество, когда в каждом шорохе слышится приближение адски-страшных палачей, когда ей чудится, что она не в четырех каменных стенах, а в окружении оскаленных пастей диких зверей, которые сверкая глазами, клацая зубами все ближе, ближе подкрадываются к ней, забрались под ее топчан, готовые сожрать ее, переломать между зубами; когда холодные кольца змей, готовых впиться в ее тело, сжимают ее горло, — тогда выступает мертвый холодный пот, стекает со лба, шевелятся волосы, ее охватывает дрожь, и она, обезумев, озирается широко раскрытыми глазами, сворачивается в комок, откидывается к ледяной стенке и сидит неподвижно, пока не перенесется в небытие… Очнется: почудилось ей страшное прикосновение, шорох под топчаном — вскрикнет! — и замрет… И так до утра, когда рассвет, радостные лучи солнца заставят ее поверить в доброту людей и она облегченно обмякнет от сковывавшего ее долгие часы напряжения и успокоится в забытье.

И свершилось невозможное… Загремел засов, широко распахнулась дверь, — и в тусклом желтом свете лампы выросли холодные в шинелях с винтовками и острыми штыками, привинченными… для нее. Кто-то громко приказал ей выходить, она бессознательно заторопилась, хотела захватить с собой узелок, потом почему-то оставила его и, подчиняясь неведомой силе, так же бессознательно вышла и куда-то пошла, не чуя под собой пола, своих шагов, не замечая ничего… Пришла в себя, когда ее охватил свежий ночной воздух, когда она увидела глубоко в небе счастливые, недосягаемые, ласковые звездочки. Вздохнула облегченно, осмотрелась… Вокруг нее — добровольцы со штыками… Ах, да, ведь это же последнее, торжественное, чего так долго ожидала…

Вывели еще кого-то. «Кто это?.. Сидорчук!» — и она едва не бросилась к нему от радости, как под защиту сильного, непобедимого. Он спокоен, точно на допрос его вывели. На нем — английская шинель.

Подошел, громко окликнул:

— Маруся, вместе?… Ну, давай попрощаемся!

И она бросилась к нему и, крепко схватив его за голову, поцеловала. И стало легко, хорошо.

Сидорчук возбужден, что-то говорит, улыбается… Но мертвая у него улыбка.

Кто-то холодный, грубый, больно повязал им руки. Повели их за ворота, в темноту; начали подниматься куда то, к чернеющим родным горам. Ах, если бы знали зеленые, — они могли бы их спасти, перебить этих жестоких, ненавистных палачей… Но тихо вокруг, только глубоко, громко дышат добровольцы с винтовками наперевес, со штыками, направленными в них.

Привели их. Поставили у ямы. Сидорчук еще посмотрел в нее, потоптался на свежевырытой земле, чтобы удобнее стать, потом что-то сказал ей, что-то крикнул дерзкое, полное неизлитой ненависти к этим страшным теням, направившим в них колючие винтовки… Похолодело тело… Раскололся мир — и со страшной силой понесся в огненно-черную пропасть…

Подошли добровольцы, спихнули сапогами ее вздрагивающее тело в яму, к ее последнему товарищу, и начали торопливо, озираясь трусливо, как захваченные на месте преступления, забрасывать их землей.

О трех повешенных.

В Ростове в это время ожидали той же участи — Борька, Черный капитан и Пустынник. Эти бойцы стыдились проявления страха и малодушия, да и легче, веселей было втроем, и близость, заботливость подпольников, готовивших им спасение, вливали в них надежду. Они бодрились, неестественно громко говорили о жизни, временами шутили, смеялись, тихо запевали, пока не подходил дежурный надзиратель к прозурке и не обрывал их пения. Порой умолкали, поддаваясь мрачным мыслям. Тогда Борька начинал нервно шагать по камере. Здесь, в городе, недалеко его Дуня. Не пришлось им упиться счастьем любви, не простился со своей дорогой, но кратковременной подружкой… У него — одинокая, беспомощная мать. Жаль ее покидать. Она его ждет. У Черного капитана — тоже одинокая мать. Она гордилась им, его славой, которая носилась по горам, в Новороссийске. Она тоже его ждет.

Сидят они уже месяц. Белые торопятся покончить с ними: фронт катится к Ростову, и со дня на день красная конница может ворваться сюда. И чем ближе фронт, тем жгучее нетерпение смертников: спасут ли их подпольники, спасет ли конница, или все кончилось и неизбежна гибель… И свершилось… Им об’явяли о смертном приговоре…

Но они не теряют надежды — то один, то другой прирастает к окошку, надеясь увидеть кого-либо из товарищей, сообщить об ожидающей их казни: может быть, еще спасут их!

О, счастье: Пустынник увидел далеко внизу, на мостовой, Роберта, в английской шинели. Оглянулся к товарищам, смеющийся от радости, крикнул им: «Роберт идет, Роберт!» — и снова к окну; и закричал во всю силу легких:

— Роберт! Нас сегодня ночью поведут рас-стре-ли-вать! Привет това-рища-ам! — и испугался своей дерзости, спрыгнул вниз. Но вспомнил, что он мог выдать, погубить товарища, — взобрался к окошку… но Роберта уже не было…

Он прошел, как сквозь строй, не смея ответить товарищу, взглянуть на него в последний раз. На площади — орудия, солдаты; вокруг тюрьмы — часовые, зорко следившие, чтобы никто не переговаривался с заключенными, у ворот — тюремные надзиратели.

83
{"b":"543759","o":1}