— Да это же я приоткрывала ставню. Хотела узнать, дома ли вы. Анна, что с тобой?… Э-э, девка, тебе пора на отдых. Замоталась… А впрочем, завтра ставится вопрос о выезде в Советскую Россию всем старым подпольникам. Ответа из Донбюро на наш запрос еще нет, но дальше ждать нельзя: получится не подполье, а сумасшедший дом. Это не с одной Анной бывало. Слышишь, Анна? не стыдись. Ну, покажи же лицо. С другими похуже бывает. Что мы, не знаем тебя? Кто из нас смелей тебя работает? Ну, Анна… Вот так, теперь улыбнись… Добрый вечер, — и она подала ей руку. Принесла два стула к кровати, села, предложила Марии:
— Садись. Ты вот, Анна, испугалась, что ставня открывается, а другим так и в самом деле представляется чорт знает что. Один подпольник рассказывал, что у него далее галлюцинации были. Воображение разгулялось, а ночью ему и стало чудиться, что за окном топот, бегут, кричат, дом оцепила стража… Оказалось же — чистая иллюзия. Бред.
Вскоре Ольга и Мария ушли. Елена осталась около Анны. Разговорились, и так просидели до рассвета, когда отлегло от сердца, и они спокойно и крепко уснули.
* * *
В Сачка стреляли. Ранили. Осатанел — прислал в подполье письмо, в котором предупреждал, что если его не оставит в покое, он всех их разыщет, изловит, а для Шмидта, Роберта и Анны добьется пытки. И закончил:
«Пороху у меня хватит и за кулисами я прятаться не буду».
Выбрали новый Донком для работы в подполье. Уезжают: Шмидт, Анна, Елена, две Марии, Ася, которая в контрразведку ходила, несколько других курсисток, несколько подпольников-рабочих. Всего уезжало человек двенадцать. Роберт оставался. Ему подполье не мешало с’едать по два обеда сразу и быть вечно смеющимся.
Выезжали ночью, тревожно. Билеты им купили носильщики. К поезду проскочили перед самым отходом его. Шмидт с одним подпольником, решив, что Сачок дежурит на станции, прошли на Гниловскую. Но и там им показалось, что он поджидает их. Они забрались с темной стороны поезда на крышу вагона и, укрывшись плащем, от’ехали от станции.
Приехали в Авиловку вечером, загнанные, издерганные, жаждущие только одного, покоя. Но против них, казалось, и сама природа восстала. Поднялась гроза. Хлестал дождь, небо угрожающе ревело, грохотало взрывами снарядов, разрывалось, как гигантское полотнище и ослепительным голубым светом ярко указывало на подозрительно застывших у заборов, согнувшихся, крадущихся путников. Освещало — и вмиг окружало черной пропастью, чтобы задержать, дать изловить их здесь же. Ощупью хлюпали они по грязи в ботинках, в дамских туфельках, брели промокшие до белья.
Пришли в хату. Где же разместиться? Неужели опять под ручьи дождя, под вспышки молнии? Стряхивают с себя брызги воды, рассаживаются; девушки — разрумянившиеся от дождя, посвежевшие. Так хорошо здесь! Стихия бессильно, заглушенно бушевала за стеной, слабо вспыхивала в окнах. Шмидт с парой товарищей ушел к местным подпольникам поискать ночлег для товарищей, узнать об их работе.
Вдруг резко распахнулась дверь, будто от порыва ветра, — и в комнату ворвался вместе с шумом дождя промокший товарищ:
— Казаки! Разбегайся!
Ринулись к двери, столпились, а навстречу — страшный, грубый окрик:
— Стой, стрелять будем!
Отхлынула толпа внутрь, а за ней с винтовками наперевес промокшие казаки.
Как это не во время! Зачем это, когда они уходят от борьбы, уставшие, обессилевшие?..
Кое-кто из товарищей успел бежать, за ними погнались казаки, да скоро отстали: в такую погоду, в такую темень гнать — еще напорешься, палкой убьют. А бежавшие отыскали Шмидта и сообщили ему об арестах. Он попытался поднять местных подпольников на боевое выступление, чтобы освободить арестованных, но те отказались.
Выступили сами, человек пять. Да дело до схватки не дошло: арестованные успели откупиться и разбежаться, а казаки бросились в темноту, будто преследовать кого-то.
Что же делать? Все разбежались, дождь хлещет, гром грохочет, молния сверкает. Нужно поскорей собраться, скрыться: утром облава будет.
Бродят за дворами, по рытвинам, в колючках бурьяна, ищут друг друга. Какие они стали жалкие, беспомощные, одинокие, готовые расплакаться от бесконечных ударов.
Кое-как отыскали друг друга, решили уйти в пещеру, за несколько верст от Авиловки. Добрались, измученные, промокшие. Уныло сидят, мерзнут. Что же дальше? До чего дожили?
Но жизнь — преинтересная штука: валятся на человека удары, все ниже прибивают к земле. Кажется, нет сил выносить их, нельзя опуститься ниже, а жизнь издевается: еще, еще вынесешь. И когда уже все потеряно, разбита надежда, — волна отливает, жизнь начинает улыбаться, все больше, все больше, глядишь — словно не было ударов: цветет человек; да иногда так расцветет, что и мечтать не мог прежде. Как растительный мир после грозы. Как деревья после обрезки ветвей.
Так и здесь получилось: сидят в пещере бесконечно жалкие, захлюстанные в грязь, голодные, одинокие, без средств и почти все без оружия. Пришел безрадостный рассвет. Что же делать? Что делать?..
Но появляется бодрый, веселый курьер из Донбюро. Привез деньги и письмо. Донбюро предлагает Шмидту вернуться в Ростов. Оказывается, можно и должно вернуться и продолжать борьбу. Анна сама вызывается туда ехать.
Укатила на разведку. Часть товарищей услали в Советскую Россию, а другие, в том числе и Шмидт, в ожидании возвращения Анны, снова перебрались в Авиловку.
Приехали сюда и типограф с Левченко. Типограф без ноги, он ни на шаг не отстает от Левченко: «Пиши денежный отчет». А Левченко — без руки, ничего с ним сделать не может. Их посылали в Советскую Россию, чтобы там Левченко отчитался в деньгах и предстал перед судом. Но через фронт не удалось им перебраться — вернулись в Авиловку. Здесь его судили, некоторые товарищи настаивали расстрелять: до каких же пор возиться с ним; другие — не согласны: «Нельзя, пусть отчет напишет».
Отправили его снова в Ростов, засадили в конспиративную квартиру: «Пиши отчет». А ему он никак в голову не лезет.
Вернулась Анна — все благополучно. Выехали в Ростов. Создали новый Донком: опять Шмидт — председатель, Анна — секретарь. Снова за работу.
Мытарства 4-й группы.
Пологое тенистое ущелье. Между деревьями разбросаны шалаши, землянки, крытые древесной корой. Около них лежат зеленые, лениво разговоры плетут, скуку разгоняют. Недалеко от ущелья — солнечное море. Севернее, у пляжа, — дачи курорта Фальшивого Геленджика. Там — чистота, прохлада, цветы и звуки рояля. Еще севернее, за широким отрогом гор, срезанным у моря, раскинулся вокруг овальной бухты Геленджик. Нежится на солнце, спрятавшись в горах.
Зеленые живут по ущельям, а на охоту выходят к шоссе, к самому городу. Не дают покоя проезжающим грузовикам белых — обстреливают их, а удастся — выгружают, солдат обезоруживают, раздевают и в белье отпускают в город.
Гуляют молодые, задорные, а какие постарше — на биваке у землянок отлеживаются. Четвертая, отдыхающая после разгрома, — пока что гость. Первая и вторая — старожилы здесь. Им тоже есть что рассказать о себе. Заросший зеленый второй группы, прислонившись спиной к стволу дерева, сидит, раскинув ноги в постолах, корявыми пальцами заворачивает в табачный лист окрошку турецкого табака и медленно, весело говорит:
— Ишли мы как-то вчетверох по берегу. Харчишек грешным делом искали по дачах. Глядь — катер пыхтит, из Геленджика выбежал, мимо Фальшивого курс держит. Заело тут нас: «Чем мы рискуем: спыток не убыток» — и в кусты полезли. Под’ехал он ближе, мы из кустов выглядаем, винтовки на них уставили: «Душа вон! Подходите, а нет — на дно пустим!» Те взаправду испугались. Подошел к берегу катер. Мы из кустов не вылазим, сил своих не обнаруживаем, отдаем команды в кулак: «Выгрузил оружие, относи в сторону». И выгрузили воза два по мелочи: муки, крупы, сахару. Винтовок несколько забрали. Потом приказали им катить по Волге-матушке. Отплыл катер — показали мы свои силы. На берег вышли, блины свои скинули, размахиваем ими: «Спасибо, благодетели. Почаще заглядайте: ничего вам акромя благодарности от братвы не будет».