Незнакомец вошел в дом, вернулся за оставленным у входа чемоданом и принялся раскладывать вещи.
Александрина собиралась на пляж. Когда она проходила мимо нового соседа, он приветствовал ее легким поклоном, на который она не ответила, потому что сочла это фамильярностью. К тому времени, как она ступила на прибрежный песок, приятно холодивший ступни, мимолетная встреча с приезжим вовсе испарилась из ее памяти.
Но вечером она увидела его снова. Ее окно выходило прямо на его комнату, и, не проявляя любопытства, она невольно наблюдала за тем, что он делает. Снял рубаху, швырнул на постель. Тело у него было белое, даже с голубизной; нетронутое солнцем, оно выглядело болезненным, хилым. Но в руках ощущалась сила — загорелые по локоть, крепкие, жилистые. Ей даже сначала показалось, что незнакомец натянул нелепые длинные перчатки, в каких дамы когда–то выезжали на балы. Этими загорелыми руками новый сосед, зажав в зубах гвоздики, сколачивал подрамник и натягивал на него холст. Потом он стал раздеваться, кинул брюки на стул и погасил свет.
Через несколько дней, когда они вновь встретились возле ее дома (художник нес первую законченную здесь картину), она на секунду остановила взгляд на холсте, и сосед, перехватив этот взгляд, прислонил картину к стене, чтобы любопытная дама могла рассмотреть ее. Александрина поблагодарила и пошла дальше.
А на следующий день, отдыхая после обеда на террасе (ее загорелые руки покоились на белых подлокотниках плетеного кресла), она опять увидела художника. Он сидел в соседнем дворе за мольбертом и рисовал. «Заканчивает вчерашнюю картину», — подумала она, но вдруг заметила, что его взгляд подолгу останавливается на ней, причем в этом взгляде нет дерзкого любопытства мужчины, который тоже в одиночестве проводит досуг у моря. Она в свою очередь стала поглядывать на него, но тайком, делая вид, что ее занимает лишь дыхание бриза, который вздувал ее платье и касался тела — такой плотный, будто это бархат, а не просто движение воздушных слоев.
К концу дня, расправив затекшие от долгого сидения плечи, художник снял подрамник с мольберта и приставил к стене. Потом отошел на несколько шагов, чтобы взглянуть на свое творение с некоторого расстояния, и заметил, что туда же устремлен взгляд соседки.
— Простите мое любопытство, но, видимо, это я? — поднимаясь с кресла, любезным тоном спросила она.
— Я пытался передать хоть малую толику вашего обаяния, — сказал художник, любивший театральный слог, и нагнулся вытереть кисти.
Вечером они сидели у нее на террасе и пили кофе. Прислоненная к перилам картина стояла перед ними. Художник время от времени посматривал на нее и видел, как меркнут краски при слабом свете лампы. А женщина в оранжевом платье с необычным волнением рассматривала поблескивающую — краски еще не совсем высохли — женщину, в которой она открывала свои черты. В выражении лица, в напряженных линиях рук, в тревожном сверкании оранжевого цвета Александрина угадывала что–то такое, чему она не могла найти названия — а между тем оно определялось одним словом: ожидание.
Допив кофе, они перевернули свои чашки, и когда на белых стенках отпечатался узор из засохших струек — четких, как на мексиканской гравюре, — Александрина опустила к его чашке свои темные, как кофейные зерна, глаза.
— Птицы! Никогда не видела такого множества птиц! Есть черные, но белых больше… Вас ждут какие–то тревоги. Вижу дорогу, на дороге змея, но вы сумеете ее обойти. Взгляните вон на того пса: он будет верно следовать за вами до самой вершины, где перед вами откроется широкий простор…
— И по этой дороге, — подхватил художник, подражая ее голосу, — вероятно, скоро уедет отсюда одна очаровательная гадалка, и придется мне по вечерам попивать кофеек в одиночку. Гадалка даже не оставит адреса, и никто больше не предскажет мне, обойду ли я змею на дороге, и не потеряет ли верный пес мой след…
Женщина в оранжевом платье молча смотрела на него и улыбалась.
К пристани подходило суденышко из Несебра. Еще секунду назад невидимое, оно прорвало тьму, засверкало под фонарями, ударилось гуттаперчевыми поясами о каменную стену причала. Раздались шаги спускающихся по трапу людей.
Стало прохладно. Александрина вошла в комнату накинуть на плечи пальто.
* * *
Августовскими вечерами они ходили гулять вдоль залива. Она надевала зеленое платье, накидывала ажурную черную шаль с длинной бахромой, которая плотно облегала ее и колыхалась при каждом шаге, как будто ее неотступно сопровождал ветер. Сырой воздух размывал очертания меловых холмов над городком, легкими мазками акварели стекались они к пристани, и художнику казалось, что утром, когда он выглянет в окно, от этих пепельных возвышений не останется и следа…
Бывший дворец румынской королевы прятался за гигантскими кронами деревьев. Только белел высокий минарет, весь облепленный ласточкиными гнездами, — его освещал одинокий фонарь у пристани и пена прибоя. В темноте звенели струи водопадов, и аллея вилась между этими мелодичными звуками и ароматом ночных цветов, к которому примешивалось горьковатое дыхание моря. Художник чувствовал рядом плечо Александрины, рассказывал ей о своих странствиях, о пестроте южных рыбных базаров, об оливковых рощах под Салониками, где его однажды застала гроза, и он долго смотрел, как за стволами деревьев мчатся алые кони и мокрые спутанные гривы полощатся на ветру. Он говорил и, как это не раз бывало и прежде, чувствовал, что его слова падают на благодатную почву. И думал: все люди жаждут романтики. Избавиться, отдалиться от прозы обыденности, говорить о странах и людях, которые им кажутся недостижимо далекими… Этим он объяснял себе интерес публики к жизни, к личным переживаниям и странностям поэтов, художников, артистов… Они привлекают к себе любвеобильные, романтические сердца, ненадолго удерживают их в плену своего таланта, вслед за чем нередко приходит разочарование. От кого–то он слыхал: «Смотри на картины, читай стихи, но не спеши заглянуть в жизнь того, кто их создал. Может оказаться, что автор нежнейших поэтических творений — мрачный эгоист, а щедрый на цвета и чувства художник — в жизни жалкий скупец, который полезет под стол, чтобы подобрать оброненный кельнером пятак». Он знал по себе, что это правда. «Но возможно, поэт (и художник) — это нечто совершенно отдельное от того человека, в чьих башмаках и мятом костюме он ходит по земле? — размышлял мой приятель. — Вернее, он — сокровенная суть этого человека, его неоскверненная душа, и эта душа либо умиляется сверх меры, либо вопиет об утраченных щедрости и доброте, тогда как обладатель таланта — всего лишь желчное, себялюбивое существо…»
Он не понимал, отчего эти мысли приходят в голову именно сейчас, когда ночь так безмятежна и сквозь гигантские ветви деревьев сочится благоухающая мгла. Быть может, тому виной Александрина, которая молча идет рядом, внимательно слушает, ласково прикасается к его руке. Он думал о том, что в ее манере держаться есть притворство. Она должна идти с ним рядом как любящая женщина, отдать себя пылко, без оглядки, иначе все будет пошло и безнравственно. Должна найти оправдание своему шагу, истинную причину, подсказанную сердцем.
И когда муж снова примется ощупывать позвонки на ее спине (после долгой разлуки рука его будет ласковой и мягкой), она невольно ощутит жилистые, загорелые по локоть руки художника, а когда муж будет таять от нежности, она услышит дыхание другого мужчины, увидит на подушке его разметавшиеся волосы и подумает: «Я его любила, кто вправе осудить меня?» И после этих слов, в которых все женщины в мире находят себе оправдание, она с чистой совестью уснет.
Но в ту августовскую ночь сон долго не шел к ней. Она и впрямь полюбила человека, рядом с которым шла по парку Балчикского дворца, где белел над головою минарет. Полюбила и испугалась своего чувства, потому что до тех пор умела сдерживать сердечные порывы. Как сладостно было следить за извилистым течением его голоса под темным небосклоном, слушать шелест травы под его ногами, видеть в просветах между деревьями его четкий профиль.