— Ах, как это мило с вашей стороны, господин Бисеров! Чем я заслужила такое внимание? Заходите, пожалуйста! Милости просим! Извините, ради бога, у нас, беспорядок… Мне безумно неловко, но подождите минутку в прихожей, я слегка приберу…
Бисеров не успел признаться, что пришел не к ней — он вечером уезжает и просто хотел передать Антонии букетик и небольшой подарок ко дню рождения. Ничего больше.
Он стоял и ждал. Разглядывал вешалку, где рядом с поношенным женским платьем висел дорогой куний мех. Посмотрелся в зеркало, вправленное в тяжелую бронзовую раму с гипсовыми цветами — завитушки были темные от пыли. И когда собрался откланяться, не в силах больше дышать спертым воздухом прихожей, перед ним вновь возникла Томаица. Ее прославленные ножки, о которых многие в корчме отзывались с восторгом, выглядели сейчас не слишком привлекательно — сквозь плохо натянутые чулки проступали излучины вен. В этом доме, скованном инеем и затхлостью, единственно радостным было сверкание ее золотых колечек — одно с агатом, другое с рубином. Это сияние передвигалось вместе с рукой, застегивавшей пуговицы шелкового пеньюара, и задержалось у выреза, из которого выглядывали кружева комбинации — такие же тонкие и прозрачные, как узоры инея на окне.
— Пояталуйте, господин Бисеров.
Она указала на свою комнату, где в углу темнели пианино и канделябр. Красные свечи наполовину сгорели, по кованому железу сбегали неровные потеки.
— Благодарю, — сказал гость, не снимая пальто, хотя хозяйка дома протянула за ним руку. — Я на минутку. Если не ошибаюсь, сегодня у вашей дочери день рождения. Я заглянул поздравить ее, вручить мой скромный подарок…
— Крайне мило с вашей стороны… Крайне мило… — Она притворила дверь в свою комнату, потому что оттуда дуло. — К сожалению, Антонии нет. Я отправила ее на рождество к дяде, в Софию. Непросто, знаете ли, содержать взрослую дочь–гимназистку на мизерную вдовью пенсию… Думаю определить ее в одну из столичных гимназий. Так что сейчас придется мне одной любоваться вашим букетом… Какие дивные мимозы! — Она сощурилась, откинула голову. — А ваш презент я передам Антонии, когда она вернется.
— Благодарю. — Бисеров шевельнул пальцами, поправляя перчатйу, пушистая подкладка ласково коснулась руки.
— Как мне приятна ваша любезность! Заходите к нам еще. Может, помузицируете? А можно и просто так — посидим, поболтаем…
— Благодарю, — в третий раз проговорил гость и стал спускаться по обледеневшим ступеням, посыпанным ржавой золой — видимо, угольки еще не остыли, когда их вынули из печи, потому что они глубоко впечатались в синеватый лед.
Бисеров видел, как за узором инея на окне проплыло бледное сияние мимозы: Томаица унесла букет к себе в комнату и сейчас хлопала дверцами буфета в поисках подходящей вазы.
* * *
Антония накануне рано легла и проспала всю ночь глубоким непробудным сном. Откинув одеяло, она посмотрела на часы. Они стояли. Отдернула гардину, выглянула в окно. Светало, но на улице еще не было ни души. Дома прятались в утренней мгле. Где–то кудахтали куры, в порту рокотал буксир.
Во рту было горько, как будто она наглоталась хины. Чтобы не разбудить мать, она бесшумно скользнула в кухню, осторожно отвернула кран, подставила рот под тоненькую струйку. Вода стекала за воротник, приклеивая ночную сорочку к телу.
Она хотела спросить у матери, где у них чай, но потом решила, что найдет сама. Долго шарила по полкам, так и не обнаружив ни одной пачечки среди пустых пузырьков из–под лекарств и небрежно разбросанных салфеток. Нечаянно выронила чайник, тот звякнул, стукнувшись об пол, от сверкающего донышка отлетел большой, как раковина мидии, осколок. Грохот, наверно, был слышен даже на улице, а мать у себя в комнате и не пошевельнулась. Может, ушла куда–то, пока Антония еще спала?.. Девушка приоткрыла дверь, заглянула — и первое, что ей бросилось в глаза, были перья. Они. устилали пол и низенький столик, где стояли две тарелочки: на одной половинка пирожного с желтоватым кремом, на другой — только крошки. Она перевела взгляд выше, на постель, и, увидя мать, оцепенела.
Томаица лежала, вся окутанная перьями, сбившееся одеяло закрывало ее только до пояса. Руки были раскинуты — то ли хотела заключить кого–то в объятия, то ли шарила в поисках предмета, которым могла бы ударить. Рот забит перьями и пухом. Ноздри тоже. На полу — две вспоротые выпотрошенные подушки.
В первую секунду Антония не знала, что делать — с воплем упасть к ногам мертвой матери или броситься на улицу, звать на помощь?
Крики бегущей по улице девушки, судорожно сжимавшей воротник ночной сорочки, остановили нескольких прохожих, направлявшихся в порт. Сбежались соседи, В окна заглядывали ребятишки.
— До прихода властей не входить и ничего не трогать! — распорядился какой–то человек в форме путейца, накинувший Антонии на плечи свой полушубок. — Это убийство. Тут не может быть двух мнений.
— А может, она отравилась пирожным — вон, видите, на столике? — возразила женщина, у которой вся голова была густо утыкана железными бигуди. — В Сомовите несколько лет назад целая семья погибла точно от таких пирожных…
— Чушь! — категорически отсек ее возражения железнодорожник. — А перья? Впрочем, власти разберутся лучше нас.
Власти действительно разобрались. Прибыл полицейский в мятом мундире и двое штатских в длинных светлых плащах с поднятыми воротниками, подпиравшими гладко выбритые шеи. Мертвое тело сфотографировали. Металлической рулеткой обмерили расстояние от двери до кровати, от столика до окна. Посыпали каким–то белым порошком разрезанные наволочки. Мокрые от утренней сырости сапоги полицейских и штатских густо облепил пух, взлетавший при малейшем их движении, даже когда они шепотом переговаривались между собой.
Через два дня после похорон Томаицы Наумовой бывшего полковника арестовали. Направляясь в участок, он снова надел свою накидку, а фуражку нес в руке.
— Скинь ты эту рванину, господин Волынский, — дернул его за полу конвойный. — Небось не в театр идешь.
Но бывший полковник поправил на плечах свое просторное длинное одеяние и продолжал медленно, сосредоточенно шагать с видом человека, долго обдумывавшего свой поступок и заранее примирившегося с его последствиями.
Вот так же шагал он к дому Томаицы в ту роковую ночь. Толкнул входную дверь. Она оказалась незапертой. На цыпочках пересек прихожую — свет горел, он увидал в зеркале свое мертвенно–бледное лицо и тихо постучал.
— Да! — раздался из–за двери голос вдовы, в котором он уловил радостное ожидание.
Две руки протянулись навстречу для объятия и резко отстранились, едва коснувшись его накидки.
— Ты? — чуть ли не закричала Томаица. — Как ты смеешь врываться ко мне среди ночи?
«Она ждала не меня… — понял Волынский. — Пирожные купила. На «закуску». Перед тем как подать кофе…»
Она испуганно смотрела на его вытянутое лицо. Угрожающе прищуренные глаза, похожие на острые осколки стали, приблизились к ее лицу. Он привлек ее к себе одной рукой (в этой ласке была какая–то необычная нежность), жоснулся ее щек свалявшейся бородой, пропахшей потом и причалами, хотел поцеловать. Она выскользнула из его объятий, кинулась к окну — распахнуть, позвать на помощь, — но цепкими руками он опять притиснул ее к своему длинному, тощему телу. Руки подняли ее, понесли к кровати. Томаица брыкалась, было трудно дышать — потому что Волынский огромной своей лапищей сжал ей горло. Она думала, что он станет раздевать ее, срывать с нее платье, но Волынский, придавив ей бедро коленом, не отнимая от горла руки, вспорол перочинным ножом подушку и накрыл ею лицо женщины…
Он держал подушку до тех пор, пока тело не перестало биться, пока не смолкли хрипы. Прислушался. В комнате Антонии было тихо. Он вспорол вторую подушку, раскидал по комнате перья и принялся за пирожные, стоявшие рядом, на столике. Съел одно. Оно было облеплено пухом, поэтому в горле першило, кололо. Второе пирожное он доесть не смог. Уходя, затворил за собой дверь и скрылся в сырой тьме ночи.