— Ну и хитрецы! Вам бы только сплавить эти паршивые дровишки — сырые и суковатые. Вам плевать, как я потом их колоть буду… плевать, что ваша ребятня будет есть недоваренную фасоль и по ночам так палить, что стекла звенят…
— Спас! — раздался зычный, перекрывающий стук голос Катерины.
Она стояла в дверях пекарни, сложив на груди измазанные тестом руки, смотрела на мужа, качала головой и выговаривала ему. Возчики, увлеченные работой, ее не слышали, но муж, обряженный в костюм из грубого домотканого сукна, такого жесткого, словно он был скроен из жести, чувствовал, как слова свистят рядом с его ухом, и поднял руку, чтобы защититься.
— Я ж тебе говорила, чтобы ты не околачивался тут! Марш в погреб! Я, что ли, буду таскать мешки и расправляться с крысами! Смотри, дождешься, пошлю спать в погреб, чтобы уши отгрызли!
Муж покорно пошел к погребу — большая кепка в черную и коричневую клетку покачивалась у него на макушке.
* * *
После обеда, наколов целую гору поленьев (руки его онемели от беспрерывно подскакивающего топора, силящегося расколоть кривые, словно отлитые из чугуна чурки), он приходил в пекарню и усаживался возле стола. Пристроившись спиной к печке, откуда тянуло приятным теплом угасающего огня, он разворачивал на столе старую газету (столешница была сколочена из сосновых досок с янтарными прожилками, обегающими круглые сучки, и вся затерта корками бесчисленных хлебных караваев) и, засучив рукава, принимался наклеивать хлебные талончики.
Газета шелестела и размокала под жесткой кисточкой с клейстером. Клейстер густо ложился на газетный разворот: на покрытые снегом немецкие танки, проходящие по разоренным русским селам, где среди мертвых развалин торчали лишь печные трубы и журавли заброшенных колодцев. Кисточка зализывала и без того гладкую челку фюрера, снятого в своей ставке, — его энергично воздетая рука указывала путь к Волге и Кавказу, упираясь в самый заголовок газеты, а под маленькими квадратными усиками, похожими на хлебный талончик, пряталась самонадеянная усмешка. Шуршащий кончик кисточки стирал эту усмешку, и клейстер, затвердевший от теплого дыхания печи, покрывал лицо фюрера смертельной бледностью, а голову — сединой, словно он уже пережил нечто страшное и неизбежное…
Хозяин сосредоточенно наклеивал талончики, старательно пригоняя их друг к другу, словно наклеивал марки на письмо, которое во что бы то ни стало должно дойти до адресата.
Когда по утрам, отправляясь в гимназию, я спускался по лестнице с сумкой под мышкой и видел его склоненным пад зелеными купончиками, мне казалось, что этот забитый человек, которого все мы считали малость тронутым, занят очень важным делом: он заклеивал желтые страницы газеты с ее военными сводками, пропитанными дымом пожарищ, и серыми фотографиями и посылал их в небытие. Среди фотографий я помню две: на одной были изображены измученные, голодные русские ребятишки (стоя босиком на снегу, они протягивали к проезжающей моторизованной части свои котелки, наполненные степным ветром и страхом), а на другой — немецкие офицеры, чисто выбритые, откормленные, в ладно сидящих новых мундирах (офицеры стояли на переднем плане, а за их спинами советские колхозники с широкими спутанными бородами, положив на землю ушанки, черные, как вороньи гнезда на соседних голых березах, копали себе могилы; они молча отбрасывали лопатами землю, словно рыли котлован для новой избы).
Хозяин сосредоточенно наклеивал хлебные талоны. Он посылал письмо в небытие.
Все обиды и унижения он вымещал на тараканах.
Тараканы вовсю хозяйничали в его доме. Днем они прятались в щелях дощатого пола или, притворившись сухой луковой шелухой, смирно сидели под нашими кроватями, где на разостланных газетах вяли и осыпались забытые нами гроздья винограда, привезенного родителями еще в базарный день, и валялись сморщенные виноградины — одни похожие на сухие комочки земли, другие покрытые влажным зеленым пухом плесени.
Пока было светло, тараканы сидели по темным укромным местам или прятались между страницами учебников и тетрадок, а ночью, когда смолкали шаги и лишь из пекарни доносился стук лопаты, сажающей хлеб в горящую печь, — лопата подрагивала в руках Катерины, помогая сырым караваям съехать на раскаленный под и улечься бок о бок со своими уже румянящимися собратьями, — они пускались в своп ночной поход. Они завладевали комнатами и коридорами, поднимались по лестнице и стенам, облепляли электрические провода, раскачивая их своим стремительным бегом, копошились в пустых мешках, сши–тых из грубой оберточной бумаги, которые Катерина сваливала у входа в коридор, шуршали так монотонно и настырно, что я просыпался.
«На рассвете придет хозяин и начнется ваша трагедия», — думал я и осторожно переворачивался на другой бок, чтобы ненароком не раздавить какого–нибудь забравшегося в кровать наглеца.
И вот к пяти часам утра, когда в темном доме начинало попахивать дымом и снизу доносилось приятное потрескивание огня (эти звуки заставляли меня реально ощущать тепло далекого пламени), на лестнице раздавался скрип сонных шагов, гулко звякала ручка пустого ведра, хрустели мешки в руках хозяина и по коридору разносился полный злорадства голос:
— Как бы вы, милые, ни драпали, метла все равно вас догонит!
Она действительно их догоняла, корябая по полу; я слышал бренчание жестяного совка и понимал, что, вытряхнув тараканов из мешка в ведро, хозяин теперь сметает тех, кто попытался укрыться в щелях закопченного дома, пропитавшегося запахом квашни.
Печь пылала. Хозяин заглядывал в покрытое сажей отверстие, чтобы убедиться, все ли поленья занялись, и ворошил длинным железным прутом те, что дымились. Когда наконец весь печной купол начинал качаться от карабкающихся по нему бликов, он расчищал лопатой небольшую площадку в центре. Став неожиданно уверенным и властным, он приступал к делу.
Взяв из ведра, покрытого крышкой от кастрюли, пригоршню тараканов, он утрясал их в кулаке, словно ему приятно было чувствовать их щекочущее копошение, и, резко размахнувшись, швырял их на маленькую арену, расчищенную среди головней, покрытых коротким синим пламенем. Коричневые захватчики старого дома на мгновение замирали, словно соображая, что бы им предпринять, но раскаленный под не давал им времени на размышление, и они сначала сбивались в кучу, а потом, приплясывая — кирпич немилосердно жег, — направлялись по огражденной углями дорожке к выходу, туда, где за рыжими бачками хозяина было, как им казалось, спасение. Но он, приняв на ладонь только одного из обезумевших танцоров, беспощадно возвращал остальных к пылающему огню. Они выделывали еще несколько коленец, уменьшались в размере и, лопнув, исчезали.
Раскрыв ладонь, хозяин смотрел на испуганную тварь, выпускал ее осторожно на стол и говорил:
— А тебе суждено было остаться в живых. Проваливай…
Сейчас, пока не рассвело и Катерина еще спала, он был полновластным хозяином своего дома, мог быть жестоким и мстительным, но мог и великодушно прощать.
Вскоре на лестнице раздавалось покашливание: это спускалась Катерина, на ходу сонными пальцами пытаясь застегнуть блузку, пожелтевшую от муки и пота. Пальцы ее не слушались, и пуговица в том месте, где высокая грудь натягивала выношенный ситец, то и дело выскальзывала из рваной петли. Это покашливание заставляло хозяина отойти в угол и покорно ждать, когда жена отрывистым голосом отдаст распоряжение; оно означало, что начался длинный, трудный день.
Когда умер мой дед, два дня лил тяжелый, оглушительный дождь. Два дня старика не могли похоронить. Черепица на крыше скрипела и прогибалась под напором струй толщиной с канаты. Подвал залило. Вода бурлила, в ней крутились старые метлы и насест с примятой соломой, плавали рваные кепки с прибившейся ржавой пеной. За окном нельзя было различить ни домов, ни улиц. Люди словно ослепли и обо всем, что творится вокруг, догадывались по звукам, которые носились над, казалось, потонувшим миром. Сквозь серую завесу дождя до нас долетало мычание испуганной скотины, треск вывороченных с корнем деревьев, клокотание воды, превратившей улицы в реки.