А вернувшись, говорил сотрудникам:
— Да простит меня Калинов, но с его переводами нужно еще основательно повозиться. Во–первых, меня смущает выбор стихов, которые он переводит, — вряд ли нашему читателю так уж интересны эти его ядовитые змеи! А во–вторых, пускай принесет какой–нибудь сонет, чтобы можно было судить, насколько он владеет рифмой! Белый стих кто угодно, хоть моя бабка, с грехом пополам накропает.
И в довершение махал рукой, что означало: «Ну что ж, он переводчик с именем — пускай сам за себя и отвечает, да и неудобно обижать — вы ведь знаете, у него…» — и склонялся над рукописями.
— Помнишь того старика писателя, который жил недалеко от нас, на той стороне улицы? — спросил Мартин утром, когда они собирались пойти на пристань. — Я подумал о нем, когда встретил на Акрополе того француза.
— В детстве я видела его портрет в хрестоматии, — ответила Златина. — А однажды он приезжал к нам в школу: низенький, брюки мятые, воротничок несвежий. Читал веселые стихи. Ребята шумели, хлопали, одна я не смеялась. Разглядывала его. Первый раз в жизни я видела живого писателя. Меня поразило тогда, что на нем старая заношенная рубашка, а его старания нас развлечь не произвели на меня никакого впечатления. Это было мое первое разочарование в изящной словесности…
— А чего ты, собственно, ждала? Чтобы он к вам явился во фраке и в цилиндре?
— Ждала, что он будет красивый, а увидела невзрачного и очень печального человека, который изо всех сил старался казаться веселым. Потом одна девочка сказала учительнице: «Неужели все писатели такие? А я–то думала, они молодые, красивые…»
— Дети иногда бывают очень жестокими.
— Помню, в первых классах у нас учительница была хромая. Весь наш класс мучительно завидовал параллельному — у них учительница была красивая, как кинозвезда.
— И все же что общего между его стихами и грязным воротничком?
— Уверяю тебя, сейчас его неряшливый вид не показался бы мне таким ужасным. Но тогда наружность писателя для меня была неотделима от его произведений. Я не представляла себе, как может некрасивый человек писать красивые стихи…
— Вот так мы все, — с горечью улыбнулся Мартин, — постепенно, но безвозвратно отталкиваем от себя людей. Сегодня — мятой рубашкой, завтра — необдуманным шагом…
Да, много лет назад по соседству с Мартином жил детский писатель. Мартин видел, как тот вечером возвращается с работы, и казалось, что он вот сейчас, на ходу сочиняет стихи и спешит домой, чтобы записать их, пока не забыл. Серое пальто он снял и несет, перекинув через левую руку, длинные волосы развеваются в такт шагам — совсем седые на висках, табачно–желтые на лысеющем темени.
Стихи у него большей частью были веселые, и когда он читал их детворе, то корчил смешные рожи, щурил глаза, говорил писклявым, голосом, подражая мяуканью котенка, или стоял на одной ноге, как аист, разговаривающий с лягушкой. Дети хохотали, аплодировали и во все глаза смотрели на пожилого человека, стараясь не замечать его морщин и металлических коронок на крупных, как фасолины, зубах.
Мальчишки считали писателя очень веселым, счастливым человеком. Они помнили его портрет в школьной хрестоматии (там писатель был молодой — с темной шевелюрой, окружавшей ореолом высокий лоб). И сейчас, переводя взгляд с мохнатых, изогнутых, будто птичье крыло, бровей па его карие глаза в сеточке морщин, с похожими на предутренний сумрак тенями, они старались не видеть затаившейся в них горечи и усталости. Они хлопали в ладоши, вскакивали из–за парт, просили почитать еще — им так хотелось, чтобы человек, чья голова с зализанными волосами вырисовывается сейчас на фоне черной классной доски, был счастливее всех на свете.
Может, это было простым совпадением, но лучшие из детских писателей, с которыми Мартин был знаком, были бездетными. И у того, о ком он вспоминал сейчас, тоже не было детей. Мартин помнил его руки — грубые, словно руки крестьянина, привыкшие держаться за плуг или обрезать сухие ветки плодовых деревьев. Старый писатель носил мягкие фетровые шляпы с узкими полями — всегда одного и того же фасона. И всегда коричневые (разница была лишь в оттенках — от цвета какао до темно–коричневого). Если бы не ленты, которые бывали иногда то чуть шире, то чуть уже (золотисто–желтые или зеленоватые), можно было бы подумать, что чудак лет десять подряд носит одну и ту же шляпу…
Не странно ли, что этот человек посвятил всю свою жизнь детям? А между тем в его доме никогда не слышался топот детских ног, не рассыпался осколками по полу стакан («Ах, хрустальный! Ах, самый красивый!»), опрокинутый детской рукой. Для кого писал он? Надуманные были у него стихи или в них выражались неподдельные чувства? Да, он был искренен, и потому стихи его находили отклик в детских сердцах. Вероятно, он воспевал ребенка, чей образ десятки лет хранил в душе, — ребенка, который носит его имя, бегает в стоптанных сандаликах или сидит, не сводя глаз с устремленных в небо горных вершин (тонкие, прозрачные, они словно сотканы из воздуха)… Этому ребенку незнакома грубость жизни. Его душа светится, точно росинки на лепестках роз, распускающихся у дверей старого дедовского дома. А может быть, писатель воспевал мечту о нерожденном сыне — о том, кто должен был появиться на свет и не появился?.. Не в ожидании ли его слагал он самые трогательные стихи (ведь вечером нужно баюкать младенца), придумывал смешные истории (ведь его нужно забавлять)… Он воспевал Вечное Дитя, что никогда не состарится, не достигнет горькой мудрости зрелых лет и проживет все грядущие дни тихой, как сияние светлячка, жизнью?.. Человек недолго бывает святым. Только в годы детства.
Старый писатель любил выступать на школьных утренниках. Дети слушали его затаив дыхание. Стриженые головы сияли над партами, детские губы шепотом повторяли любимые строки. Когда автор забывал слово (быть может, он делал это нарочно), дети вскакивали, чтобы подсказать.
Они провожали его до самого выхода.
Мальчикам не приходило в голову, что человек, которого они считают таким счастливым, тоже бывает болен, и болезни у него порою совсем обыкновенные, даже детские. И тогда он лежит дома и смотрит на потолок комнаты, где рождались самые веселые его стихотворения… Но однажды его увозят в больницу. Врачи смотрят на него с состраданием и растерянностью. Температура вычерчивает странные кривые, похожие на горные вершины, что помнились ему с детских лет, — они вырисовывались в небе, бледно–розовые, прозрачные… Самолет перенесет тяжело больного человека в далекую страну, — в страну, где врачи творят чудеса.
Остался под облаками его дом, заваленный книгами стол и та школа, где он читал лучшие свои произведения.
А дети не пришли проводить его — у них контрольная.
Потом самолет доставит назад лишь урну с прахом писателя. Старые друзья со странным чувством неловкости и тревоги прикоснутся к холодному металлическому сосуду, так похожему на те кубки, которыми награждают команды — победительницы футбольных состязаний. Неужто это — все, что осталось от человека? Даже одна его улыбка, казалось, не уместилась бы под этой сверкающей крышкой. Урну поставят в один из шкафов того учреждения, где работал покойный, день за днем станут складывать на нее бумаги — и забудут, что там покоится прах детского писателя и очень веселого человека… А когда спустя какое–то время спохватятся («Ах, какие же мы все–таки мерзавцы!»), то предадут его прах земле…
Дети и на этот раз не проводят его, потому что в этот день им надо будет ехать на экскурсию. И Вечное Дитя, которому он посвятил самые нежные свои песни, тоже не придет, потому что хлещет дождь, а в золотых туфельках не походишь по лужам…
— Я помню разговоры о девушке, которая осталась жить у него после смерти жены, — сказала Златина.
Улица стала спускаться к морю, и в просвет между домами выглянул залив — гладкий, отвесный, словно к небу приклеили полосу синей бумаги.
— Довольно странная история, — продолжала она. — Говорят, их видели в спальне, раздетыми…