За минувшее с тех пор время я прочитал немало свидетельств того, как расправлялся Комитет с диссидентами, как выгонял из страны артистов, писателей, спортсменов, мыслящих иначе, чем требовали советские идеологические стандарты. О том, как их вербовали в осведомители, пишут, в частности, Майя Плисецкая, Галина Вишневская, Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Владимир Войнович. Я рассказал о своем небогатом опыте взаимоотношений с КГБ, не принесшим никому никакого вреда, кроме, пожалуй, изгнанного из редакторов Валеры Каряки.
Прекрасно осознаю: тогдашние методы работы гэбистов в периферийном Запорожье и, скажем, Москве или Ленинграде - две, как говорят, очень большие разницы. В городе работяг-сталеваров, не обремененном большой прослойкой нестандартно думающей интеллигенции, не могло в 80-е года прошлого века вызреть ничего по-настоящему опасного для режима. По крайней мере, на моих глазах советские устои в Запорожье не рушились. Настоящих диссидентов, аналитически критикующих советскую власть, в моем окружении не было. Все знакомые смело травили анекдоты о Брежневе, ругали начальников-коммунистов. Но никогда с антисоветской деятельностью я это не связывал.
Не делал этого и курировавший областные газеты чекист Саша. Впрочем, допускаю, он был просто порядочным парнем, и его методы работы нехарактерны для общей практики КГБ того времени.
А вот чувство вины перед Коробовой я носил в себе очень долго. Очень надеюсь, что своей "докладной" о штатовских поварешках не навредил ей.
Через много лет на Наташином 50-летии, стоя перед её "Автопортретом с яблоком", прочитаю посвящённые этой картине стихи, написанные во искупление беды, которую я мог принести хорошему человеку:
Когда казалось, жизнь не возвратится,
И пело все вокруг за упокой,
Автопортрет твой с яблоком в деснице
Я получил по почте полевой.
В тень уходя от солнца колесницы,
Слезу роняя тайно в тишине,
Автопортрет твой с яблоком в деснице
Я впитывал на танковой броне.
Такое может лишь во сне присниться.
Но было так, и Бог тебя храни.
Автопортрет твой с яблоком в деснице
Спасал меня в те тягостные дни...
Толкали в спину дней тугие спицы.
Вся наша жизнь - трагедия и китч.
Автопортрет твой с яблоком в деснице
Помог и мне кое-чего достичь.
Скользит за годом год по веренице.
Но как бы ни несло нас на крыле,
Автопортрет твой с яблоком в деснице
Останется на шарике-земле.
И даже в небо отлетев жар-птицей
Не обретешь ты сладостный покой.
Протянутое яблоко в деснице
Всегда подхватит кто-нибудь другой.
И будет он спасен твоею верой,
Как я когда-то в тягостные дни,
Плод надкусивши с колдовскою серой
С протянутой десницы Натали.
Моё еврейство
Переехав в 1958-м с Севера в Запорожье, родители поселились на улице Короленко. Во времянке, которую за несколько лет до этого купили на "северные" деньги для "стариков" - родителей мамы. Мне было 8 лет, брату Жене 10. Район считался, что называется, пролетарским, большинство обитателей нашей улицы и соседних работали на заводе "п/я 18" ("почтовом ящике" по тогдашней терминологии), выпускавшем авиадвигатели и потому засекреченном. Сейчас улицы Короленко в городе нет, а на месте наших домишек стоит Шевченковская райадминистрация и прилегающие к ней панельные коробки девятиэтажек. Мне нравилась одноклассница Галя Чайка. Жила она через три дома и у неё было два намного старших брата. Братья часто находились в подпитии, любили подебоширить, и взрослые предупреждали, чтоб "с чайками" мы не связывались.
Как-то, желая выманить Галку на улицу, я бросил в её окошко камешек, потом второй, третий. Но вместо девочки из дома выскочили её разъяренные братцы и погнались за мной. Я удрал, а протрезвевшие наутро мужики все, конечно, забыли. Но то, что они мне, убегавшему, кричали вслед, в детском мозгу осело: "Чтоб мы тебя, жидёнка, у своего дома больше не видели!". Жидами пацаны называли воробьев, в огромном количестве обитавших в кронах акаций. Так и говорили, выстругивая рогатки: "Чтобы жидов сбивать". Понимая, что "чайковская" угроза касалась меня, я не мог сообразить, при чем же тут воробьи.
Понадобилось время и новый жизненный опыт, чтоб догадаться: жидами называют людей еврейской национальности. Так лет в восемь-девять я узнал, что евреев полагается не любить. За что именно, до сих пор внятно не объяснил ни один "бытовой" антисемит. Бытовой, подчеркиваю, потому что антисемиты идейные хотя бы оправдывают свою средневековую дикость определенной религиозно-исторической аргументацией.
Во времянке мы жили с мамиными старенькими родителями. Дедушку звали Пейса, бабушку Ривка - классические иудейские имена. Дед всю свою жизнь сапожничал (он называл себя почему-то "варшавским мастером"), его жена воспитывала детей и тянула дом - традиционные для евреев занятия. Оба были во втором браке, общих нажили двух мальчиков и двух девочек. Один из мальчиков - Женя (в его честь назвали моего брата) - погиб на фронте, точней - пропал без вести. В сооруженном в саду сарайчике дедушка шил тапки. На полках стояли разного размера деревянные колодки, дед натягивал на них дерматиновые выкройки, к которым дратвой пришивал кожаные подошвы. Скреплялось все вбитыми в подошву деревянными гвоздиками.
Как сейчас вижу деда: маленького росточка, седенький, с аккуратной бородкой клинышком, он сидит на табурете в рабочем фартуке. На кончике носа очки с толстыми стеклами, дужки очков обмотаны дратвой и изолентой. Меж колен у деда сапожная лапа с тапкой, в губах зажаты тонкие гвоздики. И - запах клея, кожи и дерматина. Просидев часа три в сарайчике, дед выпивал рюмку водки, обедал и ложился поспать. Проснувшись, громко сердился: "Ривка, мы сегодня будем обедать?". Узнав, что обед уже был, успокаивался. Похожая сцена повторялась практически ежедневно, что страшно веселило меня и брата. Как-то дед рассказал нам, маленьким, о таком эпизоде из своей жизни. На заре советской власти ему, его первой жене и детям пришлось заниматься сельским хозяйством. "Ничего я не умел, - сокрушался дедушка. - На ночь привяжу лошадь - к утру её нет. Отвязалась и ушла, полдня ищу". Опыта сельской жизни, по его убеждению, у евреев никогда не было.
По воскресеньям старики складывали тапки в мешок и шли на Большой базар. Товар особым спросом не пользовался, но им, думаю, был необходим сам процесс. Когда дед умер, огромное количество скопившихся в сарае дерматиновых тапок родители раздали соседям.
Еще чудесным образом запомнилось, что дедушка, хваля меня, любил повторять: "Юрка - а мэнч!", человек, значит. Если я безрезультатно и долго сидел на горшке, дед хитро интересовался, не нужна ли мне для ускорения процесса ложка. Если у кого-то портилось настроение, говорил: "Это абджёл укусил". Из бабушкиного репертуара в памяти фраза: "Юрка, не командовай!". Так она меня, расшалившегося, ругала.
Еврейская речь в доме не звучала, разве что иногда старики перебрасывались незнакомыми мне словами. Когда вырос, узнал, что говорили они на идиш. А несколько вульгарных выражений и слов, заимствованных в детстве у деда с бабой, вошли в мою лексику навсегда: тухес, дрэк мит фефер, аналтэ падла, а гиц ин паровоз. Для несведущих - перевод: задница, говно с перцем, старая падла. А гиц ин паровоз что-то вроде - фигня какая-то.
Несколько слов о бабушке. Помню её старой и сморщенной, хотя, если судить по сохранившейся фотографии, в молодости Ривка вполне смотрелась. Одна ноздря у неё с юных лет была изуродована небольшим шрамом, о происхождении которого, когда мы с братом подросли, бабушка рассказала. В 1905 году, по случаю дарования Николаем II свободы (царь подписал манифест "Об усовершенствовании государственного порядка"), в Стародубе (Брянская область), где тогда жила бабушка, прогрессивная молодежь устроила демонстрацию. Юная Ривка, волнуемая ветрами перемен, пошла на неё. Но конные казаки с шашками наголо людей разогнали. Один из громил едва не зарубил Ривку, она уклонилась, и лезвие шашки только разорвало ноздрю. Когда в школе мы "проходили" "первую русскую революцию", я рассказывал на уроке истории о пострадавшей от самодержавия родственнице. Бабушка всегда хвалила советскую власть, уверяя, что только при ней прекратились еврейские погромы.