– Осока, – закричал Артур, – куртку верни! И шлем.
Я обернулась, сняла куртку. Череп оскалился. Сняв шлем, почувствовала, как больно в том месте, где заколки впивались в голову, когда я прижималась к Артуру. Пот тек с меня ручьем. Все так же молча я отдала экипировку Артуру.
– Осока, ты в порядке?
– Мм, – промычала я, качая головой. – Мм.
Дома я залпом осушила два огроменных стакана воды.
13
Те дни запомнились мне бесконечной чередой перемещений до больницы и обратно; дни с вечерами, разложенные веером, как карточная колода, – такие одинаковые, что их, оглядываясь назад, не различить. Единственными вехами того периода являлись мои поездки в Лестер и обратно. Частенько меня подбрасывал Артур, и каждый раз будто по случайному стечению обстоятельств. Слезая с мотоцикла у больницы, я выглядела так, будто мной пальнули из цирковой пушки. Пока я навещала Мамочку, он, несмотря на все мои протесты, околачивался где-то неподалеку, чтобы потом забрать меня и снова запустить ракетой в космос.
Я поражалась, как долго он намерен делать вид, что «просто проезжает мимо». Не знаю, почему нельзя было открыто предложить возить меня в больницу, но нет: нам нужно было продолжать игру, по правилам которой я стояла на мягкой, поросшей травой обочине А47, а он со стрекотом и бульканьем подкатывал на своем «Триумфе» и восклицал: «Осока, а вот и мы!» – а я ему в ответ: «Не может быть! А вот и мы!» Я вскоре перестала возвращать ему мотоциклетную экипировку: оставила все у себя. Артур не возражал. Однажды вечером, дойдя до середины двенадцатой палаты, я вдруг сообразила, что куртка с черепом по-прежнему на мне. Молниеносно сняла ее. Она была не очень-то уместна, учитывая состояние некоторых больных. В том смысле, что некоторые больные выглядели примерно как этот череп.
Бывало, Мамочке казалось, что ее насильно удерживают в больнице. Накрахмаленная форма медсестер напоминала ей другое заведение. Как и казенные больничные койки. Как и всепроникающий запах антисептика.
Я что было сил старалась отвлечь ее, но с каждым днем это давалось все труднее, поскольку большую часть времени я проводила в пути и переживаниях из-за аренды. Чего я только ни делала, чтобы скоротать с ней время. Я мыла ее и причесывала. Я стригла ей волосы и ногти, чем тоже вызывала панику: Мамочку волновало, куда я дену то, что состригу. Она боялась, что «недруги», они же «масоны», могут использовать обрезки ее роговых покровов против нее. Пришлось просить у медсестры какую-нибудь тару для хранения ее отстриженных волос и ногтей. Мамочка взяла с меня обещание, что я буду забирать банку домой и хранить в укромном месте, что я и сделала.
Бывали у нее моменты полной ясности:
– Ты уже испекла свадебный торт для той девахи?
– Еще нет.
– Придвинь-ка стул поближе. Еще ближе. Вот так. Теперь приложи ухо к моим губам. Я буду говорить тихо, нечего этим идиотам слышать, что я должна тебе сказать. Значит, так. Торт с морем любви нужно печь так…
А временами она бредила; но я все равно пододвигала стул, прикладывалась головою на кровать и слушала.
– Всю твою жизнь, Осока, оно всю жизнь с тобой – ты просто его не ведаешь. Но, Обратившись, сразу же узнаешь. Оглянешься назад и вспомнишь, что оно тебя все время слушало, следило за тобой со стороны… Мы, избранные, не обсуждаем это. Не рассказываем друг другу. Так уж повелось. Рассказывая другим, ты можешь его убить – имей в виду, Осока. Мы слушаем. Ты слушаешь его, оно слушает тебя. Увидишь, голубок, увидишь. Пожалуйста, ослабь ремни, Осока.
Я поднимала голову и говорила:
– Но, Мамочка, тут нет ремней.
Она переводила взгляд на ноги, шевелила ступнями, смущалась. А потом опять принималась за свое, опять бредила, и я ее не останавливала.
– Верь или нет, но рано или поздно ты с ним встретишься, что бы мы ни говорили. Однажды ты к нему Обратишься, и если оно тебя признает, то дело в шляпе. А если нет, вздыхать тут не о чем: не можешь, значит не можешь… Придется, конечно, заплатить. И ты заплатишь как миленькая. Я заплатила в свое время. Я заболела. Мне снились кошмары. Я гадила в штаны, страдала. Но я бы не променяла это ни на что другое. Никто не променял бы. Те, кто хоть раз его увидел, дышать боятся, лишь бы не спугнуть такое чудо. Когда такое видел, и помереть не страшно… Но делать это нужно ради получения высшей помощи, и высшая помощь придет. Осока, ты тревожишься. Ты что-то недоговариваешь. Готовься Обратиться. Ведь так мы получаем помощь. Ох, сколько я всего тебе не рассказала! И надо же – оставила на самый последний момент!
– Не говори глупостей, Мамочка. Никакой он не последний.
– Три раза, возможно, если повезет. Я никогда не слышала, чтобы кто-то Обращался больше трех раз, потому что и один-то попробуй выдержи, а с каждым разом все труднее. Но делать это надо, когда тебя совсем прижало, когда ты загнан в клетку. Вот тут-то самое время Обращаться… Осока, когда ты будешь готова, я помогу тебе. Я выровняю для тебя дорожку. Я умею. Ты не волнуйся: Мамочка тебе поможет. Мамочка выровняет для тебя дорожку… И обязательно сверься с госпожой. Хотя имей в виду, что некоторые сошли с ума, а некоторые померли. Это не для слабых разумом. Тебе придется выбрать между рогом первой или последней четверти. Осока, на меня напали прошлой ночью, прямо в кровати.
– Да что ты, Мамочка!
– Мужик из той палаты. Я отбилась. За ним пришли, надели на него смирительную рубаху. Потом привязали меня к кровати, сказав, что это я его впустила. Да, так и сказали. Подумали, что я сама его привадила. Что все из-за меня. А этот доктор – он масон. Осока, я бы выбралась отсюда, я бы сбежала через окно, но посмотри, какие решетки!
Окно рядом с ее кроватью стояло приоткрытым; в палату шел свежий весенний воздух. Решеток в помине не было.
– Мамочка, я так тебя люблю!
– Я те список дала?
– Список?
– Из-за которого меня сюда упекли… И не забудь про благовония: если надумаешь пойти рассветной тропкой – зажги накануне вечером, если выберешь сумерки – жги целый день. Хотя очень может статься, что тебе придется пройти одной и той же тропкой несколько раз, потому как не всем везет с первого раза получить ответ на Обращение. Терпение, Осока, терпение.
Не знаю, сколько еще она так бормотала: я задремала. Возможно, половина из сказанного мне приснилась. Очнулась я оттого, что медсестра легонько трясла меня за руку.
– Время посещений окончено, – тихо сказала она.
Мамочка похрапывала. Я нежно прошлась ладонью по кончикам ее пальцев. Больничный свет состарил и выжелтил ее кожу. Морщинки казались глубже, зоб провис. Она любила говорить, что каждая складка на ее лице – благополучно появившийся на свет младенец: это была, конечно, шутка. И хоть я отвергала многие из ее диких верований, все же чувствовала, что в ней хватает силы обманывать смерть. Теперь я в этом сомневалась. Я наклонилась и поцеловала ее в истерзанный временем лоб.
Взяв шлем и кожаную куртку, я произнесла:
– Мамочка, я готова. Готова Обратиться.
14
Проснулась я от карканья вороны за окном. Решила, раз не спится, пойду наберу лабазника, который Мамочка называла «королевишной». Он действует, помимо всего прочего, как аспирин. Сначала я надела пальто, но передумала и нацепила кожаную куртку Артура. Мне начинало нравиться, как мягкая потрепанная кожа подлаживается под мои изгибы. К тому же куртка грела лучше, чем пальто, а что там ухмылялось на спине, я все равно не видела.
Над лугом тончайшей, местами рваной кисеей стелился предрассветный туман. Я ползала в кустах и вдруг наткнулась на кирказон. Мы не выращивали его в саду: не столько из-за ядовитости, а потому, что он был слишком хорошо известен как средство, используемое в акушерстве. Лабазник собирают, пока он еще не распустился, а кирказон, напротив, только когда проклюнулись мелкие желтые цветочки. Взяв на заметку место, где я его нашла – ведь кирказон у нас нечасто встретишь, – я вдруг услышала голоса. Забравшись поглубже в живую изгородь – обычная наша с Мамочкой проделка, когда мы не хотели, чтобы нас увидели, – я с удивлением обнаружила, что это Чез с друзьями. Они, подобно мне, прочесывали поле, как будто что-то искали.