Женевьева опустила глаза. Несмотря на некоторую принужденность, она решительно приподняла изящный подбородок, а очертания ее полных губ наводили на мысли о нежности и тоске.
– Я… Я собираюсь предложить ему место управляющего в конторе, если… если, конечно, мне позволят это сделать. – Она подняла глаза на Эстер. – Вы, наверное, считаете меня холодной эгоисткой. Еще никому не удалось доказать, что случилось с моим мужем, а я уже чувствую это сердцем и поэтому обдумываю, кого мне назначить на его место. – Она вновь наклонилась над столом, отодвинув от себя тарелку с недоеденным ужином. – Но я больше ничем не могу помочь Энгусу. Я перепробовала множество способов, пытаясь уговорить его больше не встречаться с Кейлебом, но он не желал меня слушать. Теперь мне нужно думать о детях и о том, как сложится их судьба. Никто не станет дожидаться, пока я перестану его оплакивать. – Женщина продолжала пристально всматриваться в собеседницу неподвижным взглядом, и медичка убедилась в том, что ее собеседница обладает немалой силой и умеет принимать решения, благодаря чему она и сделалась такой, как есть. Именно эта способность помогла миссис Стоунфилд совладать с собственной болью, скрывать ее, не позволять ей вырываться наружу, думая прежде всего о будущем собственных детей.
Возможно, выражение лица Эстер отчасти выдало то восхищение, которое она сейчас испытывала, потому что Женевьева сразу как будто смягчилась и улыбнулась печальной улыбкой, обращенной скорее к себе самой.
Ее имя казалось слишком официальным для такой женщины, как она, столь земной и естественной. При свете лампы мисс Лэттерли различала лежащие у нее на щеках тени от длинных ресниц и едва заметный пушок на коже. Может, Энгус называл ее Дженни?
Дженни… или Джинни?
Что, если именно в этом скрывалась разгадка того, почему миссис Стоунфилд имела столь четкое представление о жизни обитателей Лаймхауса и других подобных мест, почему она испытывала почти панический страх перед бедностью? Что, если, познав ее сама, она решила любой ценой не допустить, чтобы ее дети терпели холод и голод, испытывали страх и стыд, точно так же, как когда-то их мать? Убожество и отчаяние, царившие в трущобах Лаймхауса, накрепко запечатлелись у нее в памяти, и даже окружавший ее теперь уют не мог изгладить этих воспоминаний. Возможно, она была как раз той девушкой, о которой упоминала Мэри, той, кому удалось выбраться из тех нищих кварталов, выйдя замуж.
– Да, – тихо проговорила Эстер, – да, я понимаю. Не сомневаюсь, что Монк не пожалеет сил, чтобы найти доказательства гибели Энгуса. Он очень умен. Если ему не удастся сделать это одним способом, он найдет какой-нибудь другой. Не отчаивайтесь.
Женевьева посмотрела на нее с надеждой и любопытством во взгляде.
– Вы его хорошо знаете? – спросила она.
Медсестра замялась. Как ей следовало ответить на такой вопрос? Она сомневалась, что ответ был известен ей самой, не говоря уже о том, чтобы поделиться этим с кем-то еще. Что вообще она знала о Монке? Ее знания скорее напоминали обширные неизведанные пространства, перемежающиеся с извилистыми лабиринтами, о которых, возможно, не имел представления даже он сам.
– Только как профессионала, – ответила девушка с немного натянутой улыбкой, откинувшись на стуле, в надежде, что Женевьева не догадается о ее истинных чувствах.
Однако, судя по проницательному выражению ее лица, та все поняла. Перед мысленным взором мисс Лэттерли неожиданно вновь возникли те минуты, которые им пришлось провести в запертой комнате в Эдинбурге; она как будто вновь почувствовала себя в объятиях Уильяма и ощутила тот единственный страстный и вместе с тем какой-то возвышенный поцелуй.
– Я видела, как он расследовал другие дела, – поспешно заявила Эстер, почувствовав, как ее лицо заливается краской. Неужели миссис Стоунфилд догадалась о ее лжи? Судя по всему, да. – Не оставляйте надежду. – Она вдруг сделалась излишне говорливой, стараясь увести беседу в другое русло. – Уильям, похоже, уже выяснил правду. Теперь ему осталось найти убедительные с точки зрения властей улики… – продолжила девушка и вдруг осеклась.
Женевьева теперь улыбалась. Она ничего не сказала в ответ, однако ее молчание было красноречивее любых слов, и сейчас она как будто испытывала какое-то странное удовольствие.
– Вы родом из Лаймхауса? – тихо сказала мисс Лэттерли, и в голосе ее прозвучало скорее доверие, чем упрек. В глубине души она понимала, что задала такой вопрос ради самозащиты.
Миссис Стоунфилд покраснела, но тем не менее не отвела глаз от собеседницы, и в ее взгляде не появилось ни малейших признаков гнева.
– Да. Теперь, спустя столько лет, мне кажется, что там жила не я, а кто-то другой. – Женевьева чуть подвинулась, так что свет лампы теперь как будто еще больше оттенял застывшее у нее на лице выражение твердой решимости. – Но я не позволю, чтобы обстоятельства заставили меня вновь туда вернуться. Мои дети не будут там расти! И я не допущу, чтобы лорд Рэйвенсбрук кормил их, одевал и указывал, кем они должны стать в жизни. Я не желаю, чтобы он обнимал моих детей, чтобы он занял место Энгуса.
– Неужели он станет это делать? – медленно проговорила Эстер, представив мысленно темное благородное лицо Рэйвенсбрука, высокомерное и в то же время привлекательное.
– Не знаю, – откровенно ответила ее собеседница, – но я этого опасаюсь. Без Энгуса я чувствую себя ужасно одинокой. Знаете, он относился ко мне с пониманием. Не забывая, где я жила раньше, он прощал мне ошибки, которые я иногда допускала…
Медсестра живо представила всю картину страха и унижения этой женщины. Она вдруг с ужасающей ясностью осознала, какие чувства должна испытывать Женевьева, постоянно находясь в доме Рэйвенсбрука, сидя с ним за одним столом под пристальными и осуждающими взглядами окружающих. Любое нарушение правил тщательно разработанного этикета, любая ошибка речи не ускользнет здесь не только от самого Майло, но, что еще хуже, возможно, и от внимательного дворецкого, надменной экономки, насмешливых горничных… Одна лишь Энид, вероятно, этого не заметит.
– Конечно, – заявила Эстер, охваченная горячим порывом, – вы должны жить в собственном доме! Мистер…
Резкий стук в дверь не дал ей договорить. На пороге появилась экономка с суровым лицом и звенящими на поясе ключами.
– Вас желает видеть какой-то человек, мисс Лэттерли, – объявила она. – Вы можете переговорить с ним в кладовой дворецкого. Мистер Долман сказал, что он не возражает. Прошу прощения, миссис Стоунфилд.
– Кто этот человек? – спросила медсестра.
Лицо экономки осталось неподвижным: его выражение абсолютно не изменилось.
– Особа мужского пола, мисс Лэттерли. Остальное вы выясните сами. Если вам еще не известно, женской прислуге у нас не разрешается приглашать сюда знакомых мужчин, и это касается также и вас, пока вы здесь находитесь, чем бы вы ни занимались.
Слова экономки ошеломили девушку.
Однако Женевьева, напротив, ничуть не растерялась.
– Мисс Лэттерли не является прислугой, миссис Гиббсон, – быстро проговорила она. – Она профессионал, по собственной воле согласившаяся уделять нам время из уважения к леди Рэйвенсбрук, которая вполне могла умереть, если бы она ее не лечила!
– Если только вы считаете ремесло медсестры профессией, – возразила Гиббсон, презрительно фыркнув. – К тому же больных лечит Господь Бог, а не кто-нибудь из нас, миссис Стоунфилд. Вам, как христианке, это наверняка известно.
В голову Эстер пришло несколько мыслей насчет христианских добродетелей, начиная с милосердия, но сейчас ей не следовало затевать спор, который она заведомо не могла выиграть.
– Спасибо за известие, миссис Гиббсон, – ответила она, обнажив зубы и изобразив отдаленное подобие улыбки. – Вы очень добры.
Затем, кивнув Женевьеве, девушка поднялась из-за стола и вышла из комнаты.
Кладовая дворецкого находилась в том же коридоре через две двери. Мисс Лэттерли вошла туда, не постучавшись.