Один из крохотных живых снарядов лежал у их ног – крылья бессильно раскинуты, клювик открывается и закрывается. И рядом, на скале, тоже лежали птицы.
Бессонов поглядел вниз, в сторону моря. И ужаснулся.
– Смотри, Юрчик, – сказал он отчего-то чуть не шепотом, – смотри… На последнем ведь издыхании летели…
Недолетевшие были везде – на более-менее пологих площадках и уступах склонов, на узком галечном пляже внизу… И – в море. Серые комки перьев даже не барахтались – опускались и поднимались вместе с волнами, как мертвый мусор… Дорожка из погибших птиц тянулась к северу.
Врал все тот лысый со своим коньяком, понял Бессонов. Есть Арктида. Совсем недавно еще была. И стряслось у них там что-то жуткое…
Вдали бабахнуло. Еще раз. Они обернулись, Бессонов поднял к глазам бинокль. У халупы стоял и бурно жестикулировал Магадан.
Надо понимать, ужин готов. (Бессонов, как старший по званию, освободил Юрика от кухонных работ. Заявил: имеет место некий феномен, надо разобраться, а больше лейтенанта Стасова никто тут в орнитологии не понимает.)
И они пошли ужинать.
Хотя есть Бессонову не хотелось. Совершенно.
* * *
На столе, как положено, стояла бутыль «шила». Небольшая, литра на два.
Бессонов взял налитый стакан – чисто на морально-волевых, пить тоже абсолютно не хотелось. Сделал глоток-другой… На третьем все полезло обратно.
Магадан гыгыкнул одобрительно – самим, дескать, больше достанется. Карбофосыч пробурчал что-то о разучившейся пить молодежи. Бессонов посмотрел на них с глухой неприязнью и вгрызся зубами в гусиную ножку. Мясо оказалось жестким – то ли не успело протушиться, то ли птицы действительно летели из неимоверного далека и ни капли жира у них не осталось…
Бессонов отложил надкушенный кусок и отсел от стола. Сослался на нездоровье. Разобрал вертикалку и занялся чисткой: механически, тупо гонял по стволам шомпол, меняя насадки – железная щетка, вишер, ерш; капал масло из масленки… Думать ни о чем не хотелось.
Карбофосыч тем временем строил великие планы. На бударе, говорил он, вся добыча не поместится, надо брать в долю майора Завгороднего и вывозить на казенном катере – народ в городке устал жевать оленину, свежатина пойдет влет; Завгородний заодно и бойцов побалует, пусть поедят утятинки вместо тушенки – а консервы недолго толкануть через продмаг, через Петровну и Машу – тут Карбофосыч искоса глянул на Бессонова – тот скривился, как от зубной боли. Магадан, которому прапорщик тоже пообещал долю, радостно скалил два золотых клыка – и казался похожим на опустившегося и битого жизнью, но когда-то аристократичного вампира… Бессонову было тошно.
Закончив чистку, он посмотрел сквозь стволы на керосиновую лампу (электричества у Магадана не водилось). Зеркально-чистые. Можно снова стрелять… Крики подлетающих стай слышались даже сквозь стены.
Слегка осоловевщий прапорщик (не выпивший, однако, ни капли) полез в карман. И достал вместе с зажигалкой совсем было забытую бумажную полоску – ту, с гусиной лапы. Небрежно кинул на стол – шифрованная она там или нет, но игры в шпионов в грядущий гешефт никак не вписываются. Магадан порылся в каком-то закутке, куда не доставал свет от керосинки, и вытащил кучу аналогичных бумажек. Все заинтересованно склонились над столом, даже Бессонов отложил ружье и подошел поближе.
То же самое – последовательности непонятных значков. Тексты (если это тексты) разные, но начинаются все одинаково – словом из пяти букв(?), где первая и последняя похожи на букву «Y», нижняя палочка которой опирается на две горизонтальных, одна над другой, черты…
– Ну так чё, отбашляют где-нибудь за старанье-то? – гнул свое Магадан.
– Письмо пошли в академию наук, – равнодушно посоветовал Толик.
– Не отбашляют… – загрустил Магадан. – Туфта все это. Тут вон еще какая хренотень есть…
Он вновь порылся в том же закутке, злобно шлепнул на стол еще одну бумажку.
– Вот. Шутки шуткуют…. их мать в… и обратно!
Это был детский рисунок. Лицо – круг, его черты – две точки и две закорючки. И – четырехпалые руки, коряво нарисованные прямо от головы, без какого-либо намека на плечи или шею. Протянутые вперед руки. Снизу – надпись неровными буквами. То же самое слово, начинающееся с псевдо-Y и им же заканчивающееся. Писавший не рассчитал расстояние, подпись загнулась, последняя буква лежала на боку.
– Похоже, кто-то из яйцеголовых в экспедицию с дитем поехал… – неуверенно сказал Толик.
Остальные промолчали.
– Гниды, – сказал Магадан и попытался разорвать рисунок. Но бумага (или все же не бумага?) не поддалась его узловатым, загрубелым пальцам.
Бессонов – щелк, щелк, щелк – собрал ружье. Зачем-то вставил патроны – в рюкзаке еще оставался запас.
Магадан витиевато выматерился и поднес детский рисунок к огоньку зажигалки. Тот сначала долго не хотел загораться (Магадан снова выматерился), потом нагрелся – из внезапно открывшихся пор как бы бумаги выступили мелкие капельки жидкости – и вспыхнул быстро, ярко, как артиллерийский порох. Магадан отбросил рисунок – испуганно. Квазибумага упала на затоптанный, грязный пол и сгорела дотла, не осталось даже пепла.
Бессонову показалось, что жидкость, выступившая в последнюю секунду существования бумаги, была ярко-алая, как артериальная кровь. Впрочем, в красновато-коптящем свете керосинки Магадана все вокруг казалось окрашенным в не совсем естественные цвета.
Магадан снова растянул морщинистую харю в ухмылке. Бессонову вдруг остро захотелось выстрелить ему в голову. Или – упереть стволы себе в кадык и попробовать дотянуться до спускового крючка. Он торопливо вышел, почти выбежал из хибары. Юрик Стасов что-то встревоженно спросил вдогонку – Бессонов не услышал.
* * *
К острову Стрежневому подлетала новая стая. С севера.
Лебеди – их можно было узнать издалека, еще не видя, лишь по особенному, зычному, далеко разносящемуся крику… Стая могучих птиц шла высоко, совсем не похожая на выбивающихся из сил пичуг, с трудом достигших Стрежневого.
Заходящее, самым краешком торчащее над водой солнце освещало стаю – и казалось, что белые лебединые перья окрашены в нежно-розовый цвет.
На остров птицы не обратили внимания – прошли над ним, не снижаясь, не выбирая места для посадки… Полетели к материку. Приглушенный хлопок выстрела, раздавшийся внизу, ничем не нарушил их полета.
Солнце исчезло. Алая полоса на западе погасла, но совсем темно не стало – рефракция вытягивала какую-то часть света из-за горизонта.
Лебеди обязаны были превратиться в этом освещении из розовых в тускло-серых – но отчего-то не превратились. Наверное, и на самом деле оказались розовыми…
Любимая
Тропинка едва заметна. Тростник стоит зеленой стеной, метелки тихо шелестят над головами. Джунгли. Кажется, вот-вот затрещат под тяжелой поступью стебли и кто-то огромный, чешуйчатый, жутко древний – протопает, не выбирая дороги, пересечет наш путь, мы замрем и оторопело будем смотреть, как исчезает в зарослях волочащийся за ним длинный хвост…
– Здесь, правда-правда, никого никогда не бывает? – спрашиваешь ты.
– Конечно, любимая. Никого никогда. Только ты и я. Мы с тобой…
– А кто же тогда протоптал тропинку?
– Не знаю… Может, кабаны?
Ты громко и заливисто смеешься. От звонкого смеха все древние и чешуйчатые позорно бегут, трусливо поджимая длинные хвосты… Кабаны, обиженно похрюкивая, спешат за ними. Кабаны здесь – в пятидесяти верстах от огромного города! – действительно бывают. Но тропинку протоптал я.
Долина постепенно понижается, под ногами должно уже зачавкать, но не чавкает: все высохло, лето очень жаркое. Заросли вдруг кончаются, травянистый склон, вверх – и мы пришли.
– Красота… – почти шепчешь ты. А потом вскидываешь руки над головой и протяжно кричишь: – Красота-а-а-а-а!!! – Так кричат в горах, ожидая услышать эхо.
Но эха здесь нет. Это место тишины, оно не любит громких звуков – и крик далеко не уходит – глохнет, вязнет в зеленой подкове тростника, окружившего, прижавшего к реке этот невесть как оказавшийся в болотистой пойме взгорок. Крик никому не слышен.