Ночью, когда пэры спали в целительных гамаках, когда на кухнях завершалась уборка и ночные смены начинали готовить еду на следующий день, Бульдог отрывался от своих занятий, чтобы посидеть на травянистом обрыве с оставшимися мусорщиками.
В основном разговор шёл о надеждах для Гнилого Болота и для всего Ирта. Вспоминались лагерные переживания, говорилось о том, как трудно было спасти разбитые души. Посетители, приходившие собственными глазами взглянуть на лагерь и на булькающую чёрную топь, иногда спрашивали у Бульдога, какой опыт он вынес из своего заключения.
— Пустой Отрывок прав, — тут же начинал проповедовать он. — Нет свободы от нашей свободы. И каждый день приходилось это понимать. Каждый безжалостный день. — Бульдог подходил к обрыву, выделяясь гривастой тенью на фоне звёзд. Показав на дальний берег моря в отливе и на приливные мели, он добавлял: — В лагере нас заставили глядеть в зеркало тайн. Нас заставили увидеть самую трудную правду. Она в том, что мы лишь чуточку больше, чем призраки.
— Эта чуточка называется жизнь! — обычно вставлял кто-нибудь с почти неизбежным вздохом, цитируя «Талисманические оды».
— И мы действительно лишь чуть больше, чем призраки, — соглашался Бульдог. — Призраки меряют историями расстояния до края мира. Какая разница, будет ли наша история историей Кавала или Врэта? Острый край срезает такие мелкие различия. Добро против зла? Что значат в пустоте свет или тьма? Бездна поглотила святого чародея так же легко, как приняла в себя чудовище Врэта.
— Отрава чёртова! — обычно ругался кто-нибудь из публики в ответ на нигилизм, который казался им достойным разве что Властелина Тьмы.
Бульдог улыбался, сверкая клыками.
— И разве мы не чуть больше, чем иллюзии, все мы? — обвинял он мусорщиков, избавленных Чармом от шрамов, и гостей, защищённых талисманами. — Пусть мы вихри Чармового огня, стоящие на Ирте, и через мгновение мы просто беглецы внутрь своих тел. Паломники пустоты. Кочевники холодных миров.
Лорд Дрив пролежал весь день в Чармовом сне, завёрнутый в покрывало грезоткани и привязанный целительными опалами к гамаку, висящему в жёлтой палатке, фильтрующей лучи Извечной Звезды. Пока он набирался сил, Тиви помогала Бульдогу и его добровольцам в лечебнице. Она снимала опустелые наговорные камни с амулетных повязок раненых и приносила от чармоделов новые на замену.
Однажды, когда в работе наступило затишье, она встретилась с Бульдогом на склоне холма, покрытом выцветшей от соли травой. По одну сторону дымилось море среди торчащих из воды утёсов, по другую стояли палатки и строения лечебницы, впитывая излучение Извечной Звезды колдовской тканью жёлтого и ослепительно-золотого цветов.
— Ты дал мне выжить в лагере, — сказала Тиви, присев с ним на выброшенный морем ствол, принесённый сюда, несомненно, ограми. — А Дрив говорит, что я спасла его от печальной судьбы Рики. Так что это ты спас его.
Бульдог смущённо отвернулся и поглядел на сверкающие палатки импровизированного посёлка.
— Посмотри на нас, сидящих на Ирте на обламывающемся краю Бездны с её вакуумом и тусклым холодным светом. Эта Бездна ждёт, когда поглотит нас целиком. Рано или поздно все мы там будем…
— Да, Пёс. Все, кроме святых. — Тиви положила руку на его мохнатую лапу. — Есть у меня вопрос. Не насчёт святых или проклятых, просто насчёт живых.
— Это хорошо! Я сам не святой и не проклятый, — сказал Бульдог и положил большие руки на перевязь жезлов власти, сооружённую им из запасов с верфей. — Как все, я живу на Светлом Берегу, пока не покину тело и свет не унесёт меня во тьму Залива. Так предсказывают талисманические мудрецы, и я в их словах не сомневаюсь.
Тиви кивнула и потрогала ожерелье амулетов, радуясь их успокаивающей силе.
— Ты думаешь, что это жизнь, которую можно любить? — спросила она. — Я в том смысле, что мы видели столько смертей, и таких ужасных… «Амулеты исцеляют тело, Чарм исцеляет душу». Так говорят ведьмы. Но мёртвых всё равно не вернуть. И это насмешка надо мной.
— Насмешка над тобой? — Бульдог рассмеялся от неожиданности. — Ты заговорила как ведьма.
— Насмешка — это то, что я ощущаю. — Её взгляд осветился настойчивостью. — Пёс, я люблю Дрива.
— Любовь! — Философ набрал воздуха, чтобы пуститься в рассуждения о пленительных истинах Отрывка о Любви, но сдержался, увидев напряжённую тревогу на загорелом лице своей подопечной.
— А всё, что я о нём знаю, — это только сон. И всё равно я его люблю. Можно ли любить сны, Пёс?
— Некоторые философы сказали бы, что всё, что мы можем любить, — это наш сон.
Тень между её глазами исчезла, напряжение спало.
— Так что всё в порядке? Насчёт меня и Дрива?
— Любовь есть вопрос, — процитировал Бульдог из Отрывка и вгляделся в её лицо с тёплым блеском янтарных глаз. — Ответ лежит не во мне, моя серьёзная подруга, а в Дриве.
Оба перевели взгляды на плещущие пологи палаток, думая о том, сколько ещё работы им предстоит. Бульдог попрощался и зашагал величественной походкой к лечебнице, гордый тем, что дал подопечной совет, достойный мудреца, и без многословных проповедей.
«Любовь, — подумал он, — и есть то, что исцеляет нас в этом творении разбитых миров. Не слова. Слова — гулкая пустота. Исцеляет любовь, заключённая в них».
Философ подставил лицо ветру, чтобы ощутить вкус пены, и продолжал разговор с собой из глубины сердца.
«Таким образом, мы — целители, разве не так? Потому что любовь нужна не меньше, чем Чарм. Да, каждый из нас — целитель, потому что все мы — раненые».
Он заглянул себе в душу, оценивая потери прошлого, которые надо будет запомнить. Подёргивая бороду, он говорил, заполняя эту пустоту, и слова создавали в нём тепло, как излучение одинокой звезды.
— Одинокое в ветре своего танца, человечество представляется мне очень похожим на старого целителя на осыпи горного склона под безучастным простором безбрежного неба. Вся его душа парит в его заклинаниях. — Он вздохнул: — И чему же мы должны посвятить беспомощность этого танца, Бульдог? Чему? И я тебе скажу, друг мой: этой болью незнания, этой попыткой узнать и понять горе жизни мы познаем крайности любви.