– Ну как ты можешь винить ее за то, в чем она не виновата? Она же такой родилась!
На меня подобные уговоры не действовали. Человек более опытный в спорах возразил бы на моем месте, что ни в чем Верну не винит, а просто хочет, чтобы она держалась подальше. Но я ее винила, хотя и понимала: да, она такой родилась. И в этом отношении, что бы там ни говорила мама о моей злобе, я была дитя своего времени. При виде таких, как Верна, взрослые улыбались особой улыбкой: в ней сквозила благодарность судьбе за то, что они-то не такие, и безусловное чувство превосходства. С этим чувством они говорили о «чокнутых» или о тех, кому «не хватает в голове винтиков». И мне казалось, что и моя мама в душе точно такая же.
Я пошла в школу, Верна тоже. Однако ее отдали в специальный класс, который занимался в отдельном здании, стоявшем в глубине школьного двора, в углу. Это было первое школьное здание в городе, но краеведение в то время никого не интересовало, и его снесли через пару лет после нашего выпуска. Угол был огорожен забором, чтобы на переменах ученики спецклассов не смешивались с нами. В школу они приходили на полчаса позже нас, а уходили на полчаса раньше. Никто не собирался обижать их на переменах, но поскольку они все время висели на заборе и с любопытством смотрели во двор обычной школы, то, случалось, их пугали: понарошку набрасывались, кричали и размахивали палками. Я никогда даже близко не подходила к забору и вряд ли хоть раз видела Верну. Мне хватало ее присутствия дома.
Обычно Верна вставала возле угла нашего желтого дома, высматривая меня во дворе, а я притворялась, что не вижу ее. Потом она выходила во двор и занимала позицию на ступенях крыльца – в той части, где жили мы. Если мне нужно было войти в дом – в туалет или просто потому, что становилось холодно, – то я проходила мимо нее, при этом или я могла коснуться ее, или она меня.
Она была способна стоять на одном месте необыкновенно долго. Стоять и смотреть в одну точку – как правило, на меня.
У нас во дворе висели качели – просто дощечка, привязанная веревками к ветви старого клена. Качаться на них можно было, сидя лицом либо к дому, либо к улице. Это означало, что мне приходилось либо видеть Верну, либо знать, что она таращится мне в спину, а может подойти и толкнуть. Немного погодя она и стала так поступать. Всегда толкала меня исподтишка, но это было еще не самое худшее. Гораздо хуже для меня было то, что ее пальцы касались моей спины. Правда, через пальто и другую одежду, но касались – и я чувствовала эти пальцы, эти холодные хоботки насекомых.
У меня было еще одно увлечение: делать дома из листьев. Я сгребала в кучи листья, опавшие с клена, на котором висели качели, набирала охапки, а потом раскладывала их на земле в форме плана дома. Вот тут у меня гостиная, тут кухня, вот эта большая и мягкая куча листьев – кровать в спальне и так далее. Я не сама придумала эту игру: такие же дома из листьев, только больше размером и иногда даже как бы с мебелью, выкладывали на переменах девочки на школьной игровой площадке. Занимались этим до тех пор, пока дворник не сгреб все листья и не сжег.
Сперва Верна просто наблюдала за тем, что я делаю, косила на меня своими глазами, и выражение ее лица казалось мне заносчивым (хотя с чего бы ей чувствовать себя выше меня?) и озадаченным. Потом в один прекрасный момент подошла поближе и тоже сгребла кучу листьев в охапку. Они у нее, разумеется, рассыпались, она ведь была ужасно неуклюжая. Сгребла она их не оттуда, где они лежали просто так, а из стены моего дома. Подняла, сделала несколько шагов и вывалила всю кучу прямо посреди одной из моих аккуратных комнаток.
Я крикнула: «Прекрати!» Она наклонилась, чтобы собрать листья, но не смогла их удержать и только разбросала повсюду, а потом принялась тупо пинать ногами. Я кричала «Перестань!», но она не слушалась, даже, наоборот, принимала эти крики за поощрение. Тогда я нагнулась, выставив голову вперед, подбежала и боднула ее в живот. Шапочки я не носила, так что мои волосы соприкоснулись с ее шерстяным пальто, и мне показалось, что я дотронулась до колючей шерсти, растущей на огромном и твердом животе. С жалобным воплем я взлетела вверх по ступенькам. Когда мама услышала, что произошло, она разозлила меня еще больше:
– Ну она же всего лишь хочет поиграть. Только не умеет.
На следующий год мы жили уже в другом коттедже, и у меня никогда не возникало желания хотя бы пройти мимо старого дома, напоминавшего о Верне, – дома, который словно впитал всю ее узость, коварство, все ее угрожающее косоглазие. Даже желтая краска на нем казалась мне оскорбительной, и входная дверь, расположенная не по центру фасада, усугубляла ощущение уродливости.
Наш новый дом находился всего в трех кварталах от прежнего места, ближе к школе. Но я тогда плохо представляла себе размеры и план нашего городка и думала, что, переехав на новое место, навсегда избавилась от Верны. В том, что это не так, я убедилась, когда мы с подругой столкнулись с Верной на главной улице – нас послали туда за покупками. Я прошла мимо, не поднимая головы, но услышала ее отрывистый смех, обозначавший то ли приветствие, то ли узнавание.
Подруга сказала ужасную вещь:
– А я думала, она твоя сестра.
– Что-о?
– Ну, вы же жили в одном доме, вот я и подумала, что вы родственницы. Типа двоюродные. А вы не двоюродные?
– Нет!
Старое школьное здание, где проводились занятия для спецклассов, было приговорено к сносу, и учеников перевели оттуда в Библейскую часовню, которую арендовал на выходные муниципалитет. Эта часовня стояла почти что рядом с нашим новым домом, где я жила с мамой и папой: надо было только перейти улицу и свернуть за угол. Верна могла добраться до школы несколькими путями, но нет – она ходила мимо нас. А наш дом отстоял от тротуара не больше чем на метр – то есть тень Верны буквально падала на ступеньки крыльца. Если бы она захотела, то могла бы ударами ноги набросать гальку на газон, а если бы шторы не были задернуты – заглянуть в гостиную и одну из комнат.
Часы занятий в спецклассах изменили, и теперь они совпадали с расписанием обычной школы, по крайней мере по утрам (заканчивали они все равно раньше). Поскольку учились они в Библейской часовне, администрации не нужно было заботиться о том, чтобы мы с ними не встречались по дороге в школу. Но для меня это значило, что я могла в любой день столкнуться с Верной прямо у дома. Выходя на улицу, я первым делом смотрела в ту сторону, откуда она могла появиться, и если видела ее, то тут же ныряла обратно – как будто забыла какую-нибудь вещь, или туфля натирает мне ногу и надо наложить пластырь, или ленточка у меня в волосах затянута слишком туго. Я теперь была не так глупа, чтобы рассказать маме про Верну и услышать в ответ:
– Ну чего ты боишься? Она что, съест тебя?
Чего я боялась? Заражения, инфекции? Но Верна была совершенно здорова. И едва ли она собиралась напасть на меня, чтобы поколотить или вырвать клок волос. Однако только взрослые по своей глупости могли считать, что у Верны нет сил. Точнее, силы, направленной лично против меня. Она избрала меня своей целью, – по крайней мере так считала я сама. Между нами словно бы установилось некое притяжение, которое невозможно описать и от которого нельзя избавиться. Некое сцепление, как между возлюбленными, хотя с моей стороны это была чистейшая ненависть.
Я ненавидела ее так, как другие ненавидят змей, гусениц, мышей или мокриц. Без всякой разумной причины. Вовсе не из-за вреда, который она могла бы причинить, а просто потому, что от одного ее вида меня выворачивало наизнанку и не хотелось жить.
Когда я рассказала про нее Шарлин, разговор так захватил нас, что мы прерывались только на сон или купание. Верна не была таким серьезным и омерзительным объектом, как прыщавая задница брата Шарлин. Помню, я восклицала: Верна такая мерзкая, что ее нельзя описать. Но все-таки, по-видимому, мне удалось хорошо описать и ее, и те чувства, которые она у меня вызывала, поскольку однажды, ближе к концу нашей двухнедельной смены, Шарлин ворвалась в столовую, с лицом, перекошенным от ужаса, и в страшном возбуждении: