– С каких это пор, – заявил царь, – вздумали украшать города памятниками живым людям? На это способны лишь сущие идиоты. Вот пусть князь Голицын сначала помрет, а тогда и решим – ставить его бюст потомству в пример или не ставить…
Помереть было недолго, тем более, что Голицына стали мучить боли в мочевом пузыре. Врачи говорили, что началась каменная болезнь. Все чаще ему вспоминался брат Борис, мечтавший сберечь свое имя в Пантеоне русской словесности. Дмитрий Владимирович на своем веку перевидал многих писателей, но литература его мало тревожила. Теперь, страдая от болей, князь однажды раскрыл гоголевского “Тараса Бульбу”…
Тогда был уже февраль 1842 года.
Его навестил профессор Шевырев (ставший родственником князя по жене), и Голицын сказал ему, что Гоголь нравится, он даже согласен дать ему чиновное место в своей канцелярии:
– Степан Петрович, пригласи его на мою службу.
– Не пойдет он. Ленив. Отсыпается.
– И пусть дрыхнет. А я ему за его сны жалованье платить стану. Еще лучше – разбуди его, пусть почитает мне новое…
Чтобы завлечь к себе Гоголя, князь начал устраивать у себя “литературные четверги”. Теперь-то мы знаем, отчего на исходе жизни он вдруг заинтересовался литературой. Из Петербурга ему наказали следить за писателями, чтобы лишнего не болтали, но князь, человек благородный, придумал эти “чтения” по четвергам в своем салоне, дабы успокоить высшие власти своим присутствием. М. А. Дмитриев, племянник поэта (и сам поэт), писал: “Эти четверги князя были самыми приятными… На них мы говорили гораздо свободнее, нежели у нас (в кругу литераторов), потому, что с нами был сам генерал-губернатор… мы никого уже не боялись!” Каждый четверг князь Голицын спрашивал:
– А где же Гоголь? Или он в жалованье не нуждается?
Два профессора, Шевырев с Погодиным, наконец-то взяли Гоголя под руки и “представили его князю словно медвежонка”. Гоголь, не сказав ни слова, спрятал ладони между стиснутых колен, опустил голову столь низко, что гости видели только его затылок, – так и просидел весь вечер, словно подсудимый перед вынесением ему приговора… “Четверги” в доме князя закончились, ибо он хворал, а боли становились уже невыносимыми.
Светлейшего отвезли в Париж, где из пяти врачей только один, испанец Матео Орфила, точно определил болезнь князя – р а к! – и Орфила протестовал против операции, но Голицына все-таки разложили на операционном столе, на котором он закрыл глаза и более уже не открывал их – никогда…
Таков печальный конец жизни сына “пиковой дамы”.
Но боюсь, что окончание моего рассказа будет еще печальнее.
Голицынская библиотека в Больших Вязёмах была уникальной, и нет слов, чтобы пересказать о тех старопечатных сокровищах, что хранились в ней с незапамятных времен. Мечта князя Дмитрия Владимировича – основать в Москве публичную библиотеку, которой он хотел подарить свои книги, эта мечта не осуществилась, а в 1919 году из его имения вывезли 25 000 томов редкостной литературы, которая и была разрознена по всяким библиотекам страны. Заодно уж тогда из Вязём вывезли (а частично попросту разграбили) ценности – портреты, бронзу, мрамор, миниатюры, а в самом дворце Голицыных расположились какие-то конторы бюрократических учреждений.
Наконец в 1949 году в соседнем сельце Захарове, где протекало детство поэта Пушкина, установили памятный обелиск, торжественно объявив, что он имеет “государственное значение”. А рядом погибал и разрушался прекрасный дворец Голицыных – свидетель старой русской истории, но до него никому не было дела, и в захламленном вязёмском парке, когда-то прекрасном, паслись тощие колхозные коровы…
Впрочем, не ради этого я писал. Думается о другом.
Сколько лет я читаю только о разрушениях, но я, пессимист по натуре, уже не верю в то, что чудесные памятники нашего былого можно возродить из руин и праха. Нам, русским, теперь осталось последнее – только вспоминать.
Вот этому я и посвятил всю свою жизнь.
Чтобы вспоминать!
Опасная дорога в Кабул
В ночь на 8 мая 1839 года в дешевой гостинице “Париж”, что находилась на Малой Морской улице в Санкт-Петербурге, выстрелом из пистолета покончил с собой поручик Виткевич, которому с утра предстояло свидание с императором, и, по слухам, Николай I желал украсить его грудь золотым аксельбантом своего флигель-адъютанта.
В предсмертной записке Виткевича было сказано, что он уходит из жизни по доброй воле, не успев расплатиться за офицерские вещи, взятые в долг из магазинов на Невском, а посему просит вернуть деньги купцам из своего жалованья…
Нагрянула полиция во главе с полицмейстером:
– Навещал ли кто Виткевича? Не было ли женщин?
– Ни женщин, ни вина! – поклялись лакеи. – Правда, с вечера его посетил незнакомый нам человек, который долго беседовал с покойным, и удалился поздно, чем-то явно недовольный…
В номере гостиницы, где Виткевич прожил лишь восемь дней, потухал камин, заполненный пеплом сгоревших бумаг, и, когда кочергой тронули эту жаркую груду, из нее выбились острые языки синего пламени, жадно уничтожавшие остатки рукописей.
– Все ясно, – сказал полицмейстер, которому ничего не было ясно. – Виткевич приехал из Оренбурга, накануне получил чин штабс-капитана, сегодня император собирался вручить ему орден и поздравить с переводом его в нашу гвардию…
В этой фразе отсутствовал даже намек на какую-либо логику! Но хозяин гостиницы даже усугубил отсутствие логики:
– С вечера он был очень весел, просил разбудить его пораньше, дабы подготовиться к торжественной аудиенции в Зимнем дворце… Смотрите, не он ли испортил мне сахарницу?
От крышки серебряной сахарницы был отвинчен шарик, который Виткевич и забил в пистолет – вместо пули. Полицмейстер вдруг хлопнул себя по лбу, что-то вспомнив – очень важное:
– Ба! Виткевич – поляк, и он наверняка знал, что подобным же образом застрелился граф Ян Потоцкий, которого все в Польше чтили как известного путешественника в странах Востока.
– Вы не ошиблись, – послышалось от дверей, – и несчастный поручик Виткевич тоже имел некоторые дела на Востоке…
Это сказал, входя в номер, молодой, но уже достаточно полный человек, который не замедлил представиться:
– Лев Сенявин, вице-директор Азиатского департамента при министерстве иностранных дел… Кстати, а где все бумаги?
Полицмейстер кочергой указал на жерло камина.
– Ужас… Боже мой! – воскликнул Сенявин, хватаясь за голову. – Ведь бумагам Виткевича не было цены… от них зависело будущее всей нашей восточной политики – быть в афганском Кабуле нам, русским, или… или Кабул возьмут англичане.
Русские газеты хранили об этом выстреле молчание!
Л. Г. Сенявин известил графа Василия Перовского, оренбургского генерал-губернатора: “Причина самоубийства до сих пор загадка, и боюсь, что она загадкою и останется…” Напророчил он верно: сколько ни гадали потом историки, но так и не дознались о причинах самоубийства Виткевича – на самом всплеске гребня его удивительной карьеры. И почему он прежде, чем поднес пистолет к виску, уничтожил все бумаги, привезенные из Кабула и прочтенные Перовским в Оренбурге?
Ян Виткевич по-русски назывался Иваном Викторовичем.
Ночами мешал спать голодный рев верблюдов, приходивших из степи с вьюками поклажи, а днями надоедало блеяние многотысячных овечьих отар, гонимых киргизами в Оренбург на заклание. Перовский раздраженно захлопнул окна своего кабинета, провел пальцем по краю стола:
– Пылища! А новости из Хивы и Бухары не радуют: тамошние владыки призывают единоверцев грабить русские караваны…
Одно из полученных писем, пришедшее из Берлина, он вскрыл ранее всех других. Ему писал знаменитый ученый Александр Гумбольд, недавно свершивший путешествие по России, и, отложив его письмо в сторону, генерал-губернатор распорядился:
– В гарнизоне Орска служит поляк Ян Виткевич, о смягчении участи которого меня просит сам великий Гумбольд… Как раз ныне возникла надобность в подыскании офицера для особых поручений, владеющего восточными наречьями. Мне говорили, что Виткевич даже Коран выучил наизусть.