Серебряные пятна света на озере сложились в слово.
«Никак».
— Тогда зачем это все?
Кучка галек потемнее под Лениными ногами образовала узор, и, присмотревшись, она смогла прочитать:
«Я просто хотел поговорить».
— Ну так говори!
И картонные губы манекена приоткрылись. Казалось только, что не сам он хочет что-то сказать, а кто-то иной, не видя иного выхода, желает говорить его устами. Но картон для этого не был приспособлен — вокруг тонких губ появились морщинки, нарождающийся треск бумаги показался отзвуком далекой пулеметной очереди. Медленно-медленно щель рта увеличилась, щеки поползли куда-то вбок, глаза вверх…
На лице Сергея!
Пожалуй, только на «шабаше» ей было страшнее.
Она не выдержала, и проснулась. Потом глухо выкрикнула в темноту!
— Я тебя ненавижу!
И это было правдой.
— Почему ты не видела меня? — произнес этот жуткий рот.
А потом она рыдала, скорчившись в своей огромной дубовой кровати и прижимая ко рту подушку, чтобы никто не услышал ее всхлипов. Она думала о вчерашнем вечере. Иван Егорович снова зашел в соседнюю квартиру и пригласил их на чай. И они пошли. Торт был вкусный, а чай — не очень. Потом Иван Егорович и Станислав Ольгердтович курили на балконе, а Людмила Александровна показывала Лене и Вику альбомы с фотографиями. Они с Иваном Егоровичем познакомились очень давно. Людмила Александровна жила в общежитии, и он ездил к ней через весь город, чтобы часок посидеть на диване в холле (чужих в корпуса после пяти вечера не пускали, очень строгие были правила). Потом они поженились, у них родилось двое детей, мальчик и девочка. Потом умерла сестра Ивана Егоровича, и они взяли к себе и ее дочь, хотя у них была однокомнатная квартира.
Потом им дали квартиру побольше, жизнь начала налаживаться: Иван Егорович стал зарабатывать деньги, дети росли, учились, уезжали… А супруги все продолжали жить в этих двух комнатах, пыль, и книги, и серебро в буфете, и пить на кухне чай по вечерам… Даже то, что Людмила Александровна — ясновидящая, не слишком-то влияло на налаженную монотонность их жизни. И они любили друг друга.
«У меня никогда так не будет, — подумала Лена, кусая нижнюю губу, чтобы не закричать. — У нас с Сергеем никогда так не будет».
Эпизод III. Мы в ответе за тех, кого…
Я, вернувшись домой, прикажу сделать в парке такие же часы. Когда выдастся чудесный счастливый день, я прикажу слугам закрыть часы своей тенью и заставлю время остановиться.
Юкио Мисима.
1.
Ира работала в мастерской, где раскрашивали манекены. Представьте себе, такие еще существуют на свете (а если не существуют, то давайте договоримся, что вы в них поверили). Пустые полутемные и в то же время набитые до верху комнаты, полные неживых тел и взглядов нарисованных глаз. Комнаты, заваленные силиконовыми масками и заляпанные краской по стенам.
Каждый вечер Ира надевала серо-зеленое пальто и шляпку с зеленой лентой, уходя самой последней, когда на сумрачных октябрьских улицах уже зажигали фонари. Перед уходом она обязательно махала недоделанным манекенам рукой в замшевой перчатке — не потому что считала их живыми, а потому что боялась обидеть.
Манекены никогда не отвечали ей ни жестом, ни словом.
А потом она шла на остановку, садилась в автобус, и мимо начинали скользить лакированный дождями людный, но по-осеннему задумчивый и полутемный город. Она смотрела на дорогие витрины центральных магазинов, когда ехала по центру, и на горящие разноцветными огоньками понурые лица окраинных хрущовок, когда приближалась к дому, не меняя вежливо заинтересованного выражения лица. И глядя на ее спокойную позу, неподвижные карие глаза и респектабельную одежду, никто бы не подумал, что пальто скрывает заляпанную краской блузу и закатанные до колен брюки, шляпка — небрежный хвостик, а перчатки — руки с разноцветной грязью под ногтями. Любой художник знает: чтобы оттереть, надо потратить много времени и сил, достойных лучшего применения. Ира к тому же была весьма неаккуратна, несмотря на подчеркнутую опрятность одежды. Она для внешнего употребления и она же для внутреннего — совершенно разные блюда.
Потом девушка приходила в свою захламленную квартиру, где жила вместе с матерью, пила чай и ложилась спать. Вставала Ира в пять часов и шла на работу пешком. Не потому, что не было денег на автобус или даже на маршрутку, если уж на то пошло, а потому, что ей так нравилось.
Маньяки? — спросите вы. Воры? Бомжи под заборами? Ира о таких вещах просто не думала. Возможно, встреться ей грабитель, она улыбнулась бы ему и раскрыла бы сумочку. Или не улыбнулась.
Когда зимой было слишком холодно, чтобы идти пешком, она заводила будильник на два часа позже — но все равно просыпалась раньше, и лежала в темноте, ожидая, когда же раздастся в пустой, слегка даже зябкой комнате трезвон. Потолок смутно белел над нею в свете фонарей за окном.
Она не знала, куда девать выходные. Иногда мать вытаскивала ее куда-то — чаще всего в гости — где Ира просто сидела и улыбалась все с тем же выражением вежливой заинтересованности. Знакомые матери прозвали ее куклой. Они произносили это с плохо скрываемым злорадством, а потом, стыдясь собственного недоброжелательства, добавляли: «Но красивая…»
Когда мать делала Ире прическу, девушка действительно была красива.
Иногда Ира по выходным читала.
Чаще же всего она брала у начальника ключ от мастерской, и проводила воскресенье там, разрисовывая одинаковые надменные лица — манекены всегда очень гордые. Мама сердилась — стоило ли кончать институт, чтобы заниматься работой ремесленника, и с ностальгическими вздохами вспоминала Ирины учебные миниатюры. Ира отвечала одинаковой дежурной, выверенной до малейших движений мышц губ шуткой: «Достаточно в нашей семье одного гениального художника». Гениальная художница морщилась, и старалась выкинуть свою странную дочь из головы. Действительно, ей хватало забот с выставками и с собственным огневым темпераментом.
А в тот день что-то странное случилось.
Было не по-осеннему жарко, и солнечный луч, в котором плясали пылинки, проникал сквозь здоровенные стекла старинного особняка, где после революции, как водится, устроили мастерские. Ира как раз поставила перед собой штырь с новой головой — женской на сей раз. Первый миг, до того, как пластиковой (это только раньше манекены делали из папье-маше) кожи коснутся кисточка и тампон — первый миг неопределенности, когда холодное лицо нерожденного трупа выныривало перед ней из глубины, чтобы опять вернуться туда, откуда пришло… Нет… Ира никогда не рассуждала столь возвышенно. Просто ей нравился момент начала творения, и она редко спрашивала себя — почему.
Она уже прикидывала, как это будет. Как всегда… Карминовые губы, дежурный охристый румянец, зелень век, голубизна томно полуприкрытых кукольных глаз, каштановый кудрявый парик… Пусть, пусть некоторые оставляют манекенов щеголять голым пластиком телесного цвета — не есть это правильно. Куклам следует быть красивыми… И неживыми. Всегда должны быть в этой жизни такие — доведенные до совершенства внешне и не имеющие ничего внутренне, гордые, недоступные, выражающие своим существованием часть концептуальной основы бытия… Иными словами: должны быть те, кто ходит по улицам, и те, кто стоят в витринах. И те, кто едет мимо в автобусах, оделяя суетливые улицы вежливо-неопределенной улыбкой, тоже должны — быть.
И тут что-то сломалось в Ире.
Не раздумывая, не давая себе времени задуматься, она быстро обвела губы розовым… нет, не до конца, пусть остается ощущение, будто они полуоткрыты. Глаза… Больше, больше… Не зеленые и не синие, как обычно, — золотистые, яркие, насыщенные, сверкающие от страха… Румянец… Лихорадочный, болезненный… И парик — черный для контраста.
Вот так.
В тот день она сделала еще несколько масок. Нормальных… обычных. И все время ее не покидало ощущение, что золотоглазая девочка панические смотрит на нее из самого темного угла… «Ну что ты со мной сделала? Мне так холодно! Я же сейчас оживу… Я не хочу оживать! За что?!»