куртке — «ничего, милый, потерпишь — тебя жена ждет!» — и его соседку с левой
стороны, респектабельную даму явно столичного вида, тоже, вероятно,
прибывшую сюда в командировку — «Ах, Арбат, мой Арбат — ты моя религия!»
На удивление самому себе, лез он столь, решительно и спокойно, словно
возвращался на свое законное место в очередь на Калининском проспекте за
окороком, который до этого всю жизнь назывался ветчиной (информация Веры
Яковлевны), и взоры потревоженных им людей не уязвляли и не ранили его, а
вызывали лишь добрую, чуть снисходительную улыбку сильного, уверенного в
себе человека, пренебрегающего трудностями в достижении поставленной, цели.
Перебравшись, он еще потоптался на крохотном межкресельном пространстве,
задевая, конечно, ноги все тех же соседей, — чтобы, дотянувшись, водворить под
кресло парня портфель и сверток с рыбой и завершить тем самым свое устройство
на новом месте. Тут он словно двигался по инерции предпринятого им поступка, и
никакое стеснение уже не могло остановить его.
Более того, инерция была так велика, что, устроившись вроде бы окончательно,
усевшись — предварительно расправив полы пальто, чтобы было мягче и теплее
— на подлокотники кресел и гордо возвышаясь над всем этим спящим и частично
потревоженным им рядом людей, он все никак не мог остановиться в своем
завоевательном движении и, чувствуя неодобрение соседей, столь дерзко им
потревоженных, и не желая показаться робким и даже бравируя собственной дер-
зостью. произнес негромко, но вполне четко:
— Знаете, невероятный случай — совершенно издержался в дороге!
А потом еще, склонившись сначала направо — в сторону парня, потом налево
— к даме, проконтролировал их реакцию на эту хлестаковскую фразу. Реакция
была сдержанной — соседи не желали на него смотреть.
«А теперь спать, — сказал сам себе Евдокимов. — Конечно, лучше было бы
прогуляться на сон грядущий в туалет, но все удовольствия потом, утром, когда
приживусь. А теперь спать».
22
Сначала Евдокимов куда-то провалился. Он чувствовал, что падает, но не так
чтобы очень стремительно— скорее, летит, но летит все-таки вниз, легко и без, -
звучно пробивая преграды, словно был он не довольно представительным
мужчиной, перевалившим на пятый десяток и состоящим из известного
количества костей, мяса и жира, а чем-то невесомо-стремительным, как
солнечный луч или радиоволна. Так миновал он гулкую фиолетовую пустоту, в
которой не было ничего, кроме посверкивания редких льдинок (возможно, они и
кажутся людям на земле звездами), потом он пересек четко обозначенные, как
канаты, трассы военных самолетов, которые в большинстве своем пустовали,
ниже оказались трассы Аэрофлота, загазованные, как угол Охотного ряда и
Пушкинской, еще ниже пошли птичьи стаи и отдельные парашютисты, а также
боевые вертолеты, которые предпочитают особенно не подниматься.
Неминуемое соприкосновение с жилым строением, которого Евдокимов ждал
не без трепета душевного, прошло благополучно — что-то слегка хрустнуло, слов-
но конфета «Мишка» на зубах, и пошли мелькать под этот хруст перекрытия
вперемешку с интерьерами квартир. Падал Евдокимов сквозь такую же шестнад-
цатиэтажную башню, в которой и сам жил в Москве, сквозь ряд трехкомнатных
квартир, а еще точнее — сквозь коридоры этих квартир в том месте, где сходятся
почти впритык четыре двери — средней (по размерам) комнаты, кухни, уборной и
ванной, через самые насыщенные жизнью перекрестки.
Во всех квартирах было утро—вероятно, начало восьмого, обычное утреннее
столпотворение—полуодетые женщины и капризничающие дети, шум из ванных и
запах яичниц, жужжание электробритв. Ничего интересного, словом.
Падая в этой суматохе, Евдокимов не мог избежать столкновений с
обитателями квартир, и то рука его, то нога, то корпус задевали кого-то, и эти
прикосновения —- сначала, а потом и проникновения в чужую плоть — вызывали
невероятно приятное ощущение, и в той части тела, где оно происходило,
Евдокимов чувствовал в этот миг сладкое набухание, уплотнение своей разре-
женной, как солнечный луч, материи, а потом контакт уходил, и ощущение
пропадало, чтобы снова возникнуть при новом прикосновении. Тут был соблазн
каким-то образом замедлить падение и попытаться войти в чужое тело всему,
целиком, раствориться в нем, чтобы это ощущение возникло в каждой клетке, а
потом и вовсе остановиться, остаться и поглядеть, что из этого выйдет. Но почему-
то было стыдно на такое решиться даже во сне, хотя чего уж тут, казалось, бы,
стесняться — сон ведь, кто за это осудит?
Но Евдокимов не решился и продолжал падать, словно скользил по этим
перекресткам, прикасаясь и отлипая от встречающихся тел, отчего его собственное
тело все время меняло свое положение, потому что каждый контакт притягивал и
задерживал его на какие-то доли тех неизвестных единиц, которые отсчитывали
теперь его время.
Наверное, единицы эти были чрезвычайно скоротечными, потому что летел
Евдокимов долго, не раз успел это с удивлением отметить. Но вот что-то
хрустнуло в последний раз, наступила тьма, и сознание стало уходить, как иссякает
ручей — все тоньше нить его, все тоньше — и нет ничего.
Евдокимов встрепенулся, открыл глаза: ничего не изменилось за это время, что
он спал,—все тот же аэровокзал, наполненный глухим шумом пребывания в нем
нескольких десятков людей, духота, притушенный свет.
«К чему бы это? — подумал он. —А если самолет разобьется? Бывает ведь
такое». Страх, гнездящийся в душе даже самого отважного путешественника,
заскулил в нем, и захотелось, чтобы никогда не кончалась ночь, а если это
невозможно, то пусть уж подольше дует пурга или что-иибудь еще случится,
потому что главное — это жить, а прожить он сумеет везде.
Он снова уснул и увидел себя маленьким мальчиком, бегущим по зеленым
дорожкам нынешнего микрорайона Матвеевское, которого, конечно, не было во
времена его детства — деревня Матвеевская тут стояла. В руке у него свитая из
толстой проволоки (такой было удобно цепляться, стоя на коньках, за борт
грузовика — но это из его детства, а не из сна) палка-погонялка, которой он
попеременно подталкивает три катящихся перед ним разноцветных пластмассовых
колесика. И все у него чудесно получается: колесики едут ровно, не валятся набок
и не отстают, они послушно, с радостью бегут впереди него и послушно ускоряют,
движение, стоит только их чуть подтолкнуть. Но так длится недолго, потому что
на Нежинской, идущей от знаменитого в Москве круглого дома к станции, этих
колесиков оказывается тьма-тьмущая и гонят их такие же, как он, мальчики в
панамочках и злые девчонки в гольфиках. Колесики начинают капризничать, они
или разбегаются, или отстают, или валятся на мостовую, они того гляди
потеряются в этой разноцветной толпе, а надо спешить к станции, потому что вот-
вот из-за последнего поворота с истошным свистом выскочит последняя
электричка и все они опоздают куда-то, потому что потом поезда долго не будет
— следующая только в одиннадцать сорок две. И все подхватывают свои
колесики, чтобы бежать к станции, а у Евдокимова одно — зелененькое —
пропало, кажется, его взяла вот эта девочка (или вот этот мальчик?). Но как найти,
как доказать, если все эти колесики совершенно одинаковые и таких зелененьких
тут, наверное, штук сто или даже больше? И он хватает чье-то, ближайшее к не-
му— красное и бежит с тремя к станции, и кто-то гонится за ним, чтобы отнять это
чужое колесо, а последняя электричка уже действительно свистит, выскочив из-за