занятые, стойки регистрации, весы (на них тоже сидели). Где-то вдали, за
телами и вещами, угадывалась, унюхивалась по помойному запаху
слаборазведенного кофе с молоком, коричневатой такой бурды, и буфетная
стойка. Но было до нее, как до бога. Хорошо, что Евдокимов успел
позавтракать в гостинице.
«А на сколько же он все-таки задерживается?» — подумал Евдокимов и
сам удивился спокойной мудрости этой мысли: конечно, самолет прилетит,
объявят посадку, и сразу все это кончится, нужно только узнать, когда
самолет прилетит. Но как узнать, если не пошевелиться, а радио молчит —
полное отсутствие информации, сенсорный голод.
И тут опять пришла мысль о Тростянском —двадцать пять рублей, о
справке — будет строгой и объективной, о Листоедове — теперь-то уж не
подкопается, да и вообще какие могут быть претензии к человеку,
пережившему такие злоключения и сдавливания со всех сторон.
Этот слой вопросов проскочил легко, без задержки - еще в машине когда
ждали вертолет, все было ясно. Что там еще — в смысле первоочередных
задач? Дом. Динь-дом! Динь... Слышен звон кандальный. Твой дом, твой
дом — распрекрасный, дальний. «Кинь дом, кинь дом» — слышно там и тут.
Это вас повестка вызывает в суд.
«Надо же, — удивился он, — песню сочинил! Ну-ка, а еще?»
Но тут проснулось радио и объявило посадку на местный рейс. Толпа
пришла в движение, как будто все только и собирались лететь в Залив
Креста, а на самом деле из-за тесноты, выпуская немногих счастливцев на
улицу. В этой суматохе Евдокимова развернули раза три вокруг его
собственной оси, и потом он еще минуту отыскивал свое прежнее
положение и, как только нашел, извернулся направо, в надежде увидеть ту
самую женщину. Но Спина улетела, наверное, или вынесло ее потоком
счастливцев на улицу —хотя это вряд ли, ее не вынесешь. Так или иначе, но
Спины не было, и Евдокимов вдруг почувствовал такую боль, такой ужас
одиночества, что хоть кричи.
Работая локтями, благо стало чуть свободнее, он пробился к автомату и
набрал номер Туркина.
— Василий Романович на объектах, — ответила секретарша, — звоните
после обеда.
Параллельно в трубке звучало радио — родина слышит, родина знает.
«В Москве час, — сказала диктор, — Передаем ночной выпуск «Последних
известий».
5
— ЦСУ сообщает: трудящиеся промышленных предприятий еще трех
союзных республик —Латвии, Белоруссии и Азербайджана рапортовали о
досрочном выполнении годовых заданий. Это результат дальнейшего...
«Она уже спит, конечно, — подумал Евдокимов и представил
зеленоватый — из-за широких и длинных, во всю стену, штор — мрак
спальни в их квартире на двенадцатом этаже, сладкий запах ее ночного
крема, вялую мягкость беззвучной постели, услышал частое посапывание
четырехлетнего Яшки, свернувшегося рядом на кушетке за приставленным
— чтобы не упал — стулом, увидел в промежутке штор тихую панораму
спящего микрорайона, состоящего из длинного ряда бесконечных
пятиэтажек, очерченного такими же темными пиками шестнадцатиэтажных
домов, бессонные глаза далеких каркасов-строек за Аминьевским шоссе.
Все было, как и тогда, когда он вставал с ее кровати после недолгого и
безмолвного сближения и шел на свой диван в большую комнату, успев
увидеть мельком в промежутке штор мягкий снежок, засыпающий всю эту
панораму, и услышать, сверх всего, тихий шум, идущий от
иллюминированной градирни.— Уже второй, должно быть, ты легла, в ночи
млечпуть...»
Утром он приглядывался к жене, стараясь увидеть, заметить хоть что-то
необычное: не каждую же ночь он приходил к ней, в конце концов, должно
же это хоть как-то на нее действовать, пусть не в лучшую — хоть в какую
сторону. Но ничего не видел — обыкновенное спокойствие, размеренная
деловитость, привычная мягкость. Встала раньше, заглянула в большую
комнату — послушай Яшку, пока я умываюсь. Потом каша или омлет для
Яшки, пока он или одевает ребенка, или умывается-бреется, если ребенок
еще досыпает. Дружеская перепалка со свекровью, которая встает позже
всех, потому что страдает бессонницей, — из-за того, кто будет варить
кофе, при этом одна норовит оттолкнуть другую от плиты, кухонные
энтузиастки и верные друзья. Потом кофейная церемония за столом, в
которую вплетаются и Яшкины капризы, желающего невесть чего с утра
пораньше —на эскалаторе, например, покататься («Иди обувайся!» —
говорит ему Евдокимов, и Яшка с восторгом сползает со стула), и
агрессивные вылазки вконец проснувшейся Веры Яковлевны и норовящей
подбросить им — всем и каждому в отдельности — лучшие кусочки того
или другого, которое она, конечно, с нынешнего утра не любит всю жизнь.
Заключительный марафет, пока он одевается, чтобы уже уходить (он уходит
раньше). Дежурный поцелуй и дежурный вопрос: «Ты сегодня не задер-
жишься?», когда он уже в
передней И она выскакивает с
полураскрученными локонами, чтобы его проводить.
И ничего, ничегошеньки больше, кто бы ее побрал! Ни капли нежности
сверх нормы, никаких, конечно, жалоб, что больно где-то, или след остался
(позволит она его оставить — на секунду раньше взовьется, как ракету), или
боится она чего-то. Но хотя бы раздражение проскочило, потому что де
всегда на то ее добрая воля бывает, иной раз вместо воли смирение дей-
ствует— ну вот наутро и окрысилась бы, черт подери, свела бы счеты, раз
Яшка не спит, а Вера Яковлевна в ванне полоскается, не услышит. Дудки..
«Ты яичницу будешь или всмятку сварить?» — «Всмятку!» — «А может,
лучше яичницу сделать?».
И длится это уже почти два десятилетия — с разными нюансами, но в
принципе одно и то же, с ума сойти можно.
С ума Евдокимов не сошел, но уже давно —лет, может, пятнадцать назад
появились у него такие жесточайшие приступы ревности, что он чувствовал
себя — крохотная частица сознания оставалась — невменяемым,
неуправляемым. Потому что не может же быть живой человек бесстрастной
куклой—-ну, не может же! Значит, кто-то у нее есть.
6
Опять проснулось радио:
— К сведению пассажиров! Вылет рейса Анадырь — Залив Креста
задерживается по метеоусловиям трассы. Повторяю..
Для идиотов, — мелькнуло у Евдокимова, и он засмеялся— ну и
хорошо, значит, и Спина не улетела, сейчас придет, а то несправедливо —
она улетела, а он нет.
В зале ожидания стало еще теснее, а дверь стучала и стучала, вталкивая
новых пассажиров. Евдокимов пытался развернуться, чтобы увидеть, кто
входит, но теснота мешала. Оставалось только надеяться на высшую
справедливость.
7
«Так о чем я? — подумал он, убедившись в тщетности своих попыток.
— Ах, да — динь-дом».
Он пристроил сверток с рыбой у ног, зажав его коленями, чтобы дать
отдохнуть занемевшей левой руке и заодно взглянуть на часы —
одиннадцать десять — десять минут второго по-Москве, уже второй,
должно быть, ты...
Но кто? Самое — тут и слово не подберешь—какое, потому что, если
прекрасное, то это, конечно, правильно, с одной стороны, а с другой — что
же тут прекрасного, если кто-то должен быть, а его нет, ужасное — тоже не
годится, тоже только с одной стороны рисует ситуацию, в общем самое
какое-то заключалось в том, что никаких зацепок для ревности Евдокимов
не получал, не было их, черт подери, словно вообще ничего не было. И
приходилось строить такие воздушные замки, на такие смелые
предположения идти, что любой писатель-фантаст позавидовал бы.
Но писатель за свои домыслы гонорар получает, а тут никаких тебе