Часто мне снится родное селение. Два дерева красного тутовника и одно — белого в моих воспоминаниях выросли до гигантских размеров. Стоило влезть на эти деревья, и ты оказывался словно на другой планете. Под деревьями никогда не было ни травинки из-за козы и мула, которые часами паслись в тени ветвей. Вечером, когда мы шли спать, постепенно затихало эхо наших детских голосов, нашей беготни, и земля наконец могла отдохнуть. А днем все вокруг было в густой красной пыли. С наступлением ночной прохлады возвращался дядюшка Марко. Он то и дело ругал своего мула и осыпал проклятьями всех святых.
Мастер снова при исполнении — требует повышения производительности, а я опять посылаю его куда подальше. Когда я возвращаюсь домой, у меня нет сил даже приласкать сына, а мастер хочет, чтобы я еще больше ишачил.
На днях двух токарей хватила кондрашка. Они побледнели, стали задыхаться. В медпункте им дали кислород; кто держал их за ноги, кто за руки, потому что они дергались, как заводные. Вот вам и награда за всю ту несправедливость, что мы терпим изо дня в день. Сегодня тянешь из себя жилы, завтра тянешь — глядишь, они и оборвутся.
Хотел бы я посмотреть, случаются ли такие приступы с начальством: оно ведь то и дело шастает в отпуск! Для боссов отпуска никогда не кончаются. Наши профсоюзные деятели время от времени ездят на семинары — в Римини, в Ариччу, в Манфредонию. Черт возьми, говорю я, почему бы им не устроить семинар с нами, прямо на заводе, среди станков?
Сегодня в ящике я нашел старый калибр, который превратился в самую настоящую тяпку. Сколько деталей я им перемерил… Это мой собственный калибр: в маленьких мастерских мы сами покупали себе калибры, спецодежду и многое другое, не то что на больших заводах, где тебе дают необходимый мерительный инструмент. Этот старенький калибр свое отработал, створки его уже не сходятся, через них целый танк пролезет, а ведь мне удавалось измерять им малейшие отклонения в деталях. Теперь машины все сами делают, нажмешь кнопку — и порядок.
Я купил этот калибр лет пятнадцать назад, когда работал в мастерских «Лacopca», в старом, но очень хорошо оборудованном цехе. На станках, которые были выше человеческого роста, мы обтачивали чугунные болванки для «Шанатико», по вечерам я возвращался домой черный как негр, стоило высморкаться в платок, и он тоже становился черный-пречерный. Я работал на допотопных токарных станках с приводными ремнями, которые вечно соскакивали. Чтобы они не соскакивали, мы прямо на ходу натирали их канифолью. Натертые канифолью ремни плотно ложились на шкив и по-щенячьи визжали. В мастерских «Лacopca» не было столовой, нам приходилось таскать еду из дома. У каждого была своя алюминиевая кастрюлька, с крышкой и резиновой прокладкой, которая герметически закрывалась, чтобы можно было носить даже суп, — чем не роскошь! Однако кастрюльку с хорошо притертой крышкой найти было невозможно, и моя сумка, хлеб, фрукты, сигареты вечно были залиты бульоном. Я брал с собой еду, оставшуюся с вечера, или же если мать была в ударе, она специально для меня готовила спагетти или яичницу.
Сегодня утром в цехе между станков появился начальник, а с ним профсоюзный вожак какого-то подозрительного вида. Мы подали друг другу знак и, не прекращая работы, стали завывать, как волки, или потихоньку скандировать: «Бездельники. Американцы!» Они сделали вид, что ничего не слышат, опустили головы и быстро прошли через цех.
Вечером мы отправились в Монополи, на побережье. Долго бродили по городу, но даже следа моря не обнаружили. Одни дома и виллы — довольно странно для приморского городка, где все дома должны бы вытянуться в струнку и смотреть на море и чтобы чайки сидели на балконах, а из окон удили бы рыбу.
Все идет наперекосяк, ничего нельзя понять: хозяева нас не выносят, мы не в силах больше выносить хозяев, сами рабочие не могут выносить своих же товарищей, — слишком много накопилось ненависти и мало человечности, во всем страшная путаница, чересчур много партий, все пропитано эгоизмом. Католики своими молитвами отметают любые требования, их ханжеством, фальшивым целомудрием люди сыты по горло. Скверная порода эти ревностные католики, особенно когда делают вид, будто не видят разницы между христианской моралью и моралью христианских демократов.
Что же это за христиане, если они со спокойной душой убивают, воруют, разрушают, и притом еще разглагольствуют о любви к ближнему. Какая там любовь, какое право на жизнь, если жизнь эту они превратили в ад!
Не могу больше жить в этом доме, здесь слишком тонкие стены, из соседних комнат несутся храп, рыгание, любовные вздохи. Вечером приходится через стену вкушать теленовости — я отчетливо слышу каждое слово. Старики наши жили лучше, они знали, что делают, когда строили дома с двойными стенами: зимой им не нужен был керосин, летом — кондиционированный воздух, их не беспокоили посторонние звуки и они действительно чувствовали себя дома, жили полной жизнью.
Воскресенье. Выходной день. Утро пошло кошке под хвост. Вечер еще хуже утра. Меня обуяла смертельная тоска, я чувствую себя бесполезным, опустошенным, больным. Завтра начинается еще одна бессмысленная неделя. Должно быть, нам дают какой-то наркотик, который в столовой подсыпают нам в еду с согласия директора завода. На работе я сильный, энергичный, даже веселый, а дождешься воскресенья — хоть вешайся.
Выходные дни проходят в унынии, потому что эти сволочи добиваются, чтобы мы у станков выкладывали весь свой запас сил и жизнерадостности.
Сегодня мы с друзьями устроили пикник. Отправились в пещеру на окраине рощи в Модуньо, пожарили немного мяса, выпили хорошего местного вина. Ночью меня мучили кошмары, мне снилось, что друзья высадили меня в Бари прямо посреди улицы и я стал голосовать, чтобы кто-нибудь подбросил меня на работу. Вдруг — все это происходит во сне — останавливается машина, где полно парней и девушек; я их умоляю подвезти меня на завод, потому что мне надо поспеть к вечерней смене и я уже опаздываю. Проснулся весь в поту. Такие тревожные сны все время одолевают нас, богом забытых. То и дело какие-то наваждения — связанные с работой или сексом. Например, другой сон, который постоянно меня мучит: я с девушкой, целую ее в шею, в уши, но в самый решительный момент меня вдруг разбирает безумный страх, а вдруг она забеременеет, и я тут же в ужасе просыпаюсь.
Возвращаясь из столовой, прохожу мимо гелиографического цеха. «Привет трудящимся», — говорю я ребятам, которые собираются идти обедать. (Нас много, почти восемьсот, и мы ходим в столовую посменно.) Тут я увидел, что один старый рабочий из Гравины, что в Апулии, которого считают неотесанным, потому что еще лет пятнадцать назад он крестьянствовал и пас овец, сплетает оливковые и ольховые ветки, чтобы сделать большую корзину. Я остановился потрясенный: да он же сам бог! Я подошел к нему и с восторгом стал смотреть на искусные руки мастера, под которыми на наших глазах вырастала корзина. Я вернулся в цех только после того, как вырвал у него обещание обучить меня этому ремеслу. Так обнаруживается, что в самом последнем человеке на заводе столько ума, поэзии, таланта, что никому с ним не сравниться. Моя воля, я бы посадил его на место директора завода. Когда я вижу ручные изделия, выполненные на таком уровне, я чувствую себя ненужным, потому что не в силах их сделать, у меня такое ощущение, будто я прожил свои годы впустую и не нашел себя — ведь я уже стар, и мне теперь слишком поздно учиться.
Чтобы сделать станок, необходимо столько сложных вещей: наброски, проекты, сырье, пот, проклятья, кровь, деньги, обман; а чтобы сделать вот такую корзину, нужно немного: несколько ольховых и оливковых прутьев и пара рук. Фрукты надо хранить именно в такой корзине, а не в жутких пластиковых мешках, от которых веет смертью.