Литмир - Электронная Библиотека

Что я предприму? Служить туркам? Быть может, и этим путем можно сделать многое для родины, но мне приятнее, чтобы мои руки были чисты. Уехать в Афины?

Афины и без того полны людей, чающих движения воды. Свободная Греция – это малое паровое судно, переполненное парами! Торговать здесь? На это и без меня столько охотников между греками. Торговый дух – это и сила и слабость греков. Думал я стать учителем. Но где? В горы уйти, в даль и глушь? Сознаюсь тебе, нет еще сил, я слишком еще жить хочу…

Здесь в Халеппе можно бы учить детей, не удаляясь от семьи, от Розенцвейга, от вашего консульства, где я провожу такие веселые вечера, где часто, внимая южной буре, от которой рвутся окна вон из рам, мы говорили о северных снегах, о Невском, о Кремле… Здесь и она всегда будет близко, хоть изредка да увижу ее и зимой. Но посуди сам, могу ли я действовать лукаво против нашего старика учителя Стефанаки, который язык знает еще лучше меня, а кроме языка и других первоначальных познаний что нужно для здешних людей?.. И бедный Стефанаки такой добрый и честный, и почтенный, и забавный, что действовать против него нет сил, да нет и пользы.

Старик – великий патриот; не проходит дня, чтоб он не сказал, перекрестясь и возведя очи к небу: «Боже мой и Пресвятая Дева! Доживу ли я, чтоб увидать свободным Иерусалим, святыню православия, и Константинополь, кладезь византийской премудрости!» И между тем он кроток как агнец, и добр с детьми, и жизни в семье примерной, и сердцем до того мягок, что не может слышать слово «кровь». Отец мой нередко рассказывает при нем небылицы и хвалится, что с живого турка кожу снял в 1821 году… Тогда Стефанаки бледнеет, бледнеет и чуть не падает в обморок. И я буду интриговать против такого благородного старика!

Итак, одно есть дело – восстание! Но где средства? Где вожди? Европа спит в равнодушном мире. Россия?..

А здесь все так мирно и спокойно, и ярко, и кротко…

Но скучно, скучно, друг мой, без дела и в самой прелестной стороне!

Твой H-с.

27-го мая.

Когда бы, по крайней мере, я был уверен, что она меня точно любит! Но я не понимаю, что это за женщина. Встретится со мной в чужом доме или к нам придет, самые лучшие взгляды ее, самые милые улыбки обращаются ко мне. Она не только вежлива со мной при других, она любезна и внимательна. У себя дома, с глазу на глаз, холодна и небрежна! Старуха (представь себе коршуна над добычей!) следит за нами как бдительный шпион, но иногда и она выходит из комнаты. Тогда я бросаюсь к Ревекке, умоляю или поцеловать, или прогнать меня из дома.

– Зачем прогнать? – говорит она с улыбкой, – вы наш хороший знакомый.

– Тогда поцелуйте раз!

– И это лишнее.

Нестерпимо! А то начнет хвалить мне своего мужа. Показывает мне его письма из Манчестера, сбирается ехать к нему в Англию; рассказывает, что она в него очень влюблена.

– Мой муж, мой муж…

Я, наконец, взбесился и сказал:

– Я думаю, ваш муж – ничтожный купец, скупой и скучный, больше ничего!

Она засмеялась и отвечала:

– Нет, он не глуп, а скуп и толст – это правда; я за него вышла по совету матери, потом немного полюбила. Конечно, видишь его каждый день; тогда он был моложе, собой лучше…

– А теперь, – говорю я, – можно бы и меня полюбить.

– Я люблю вас, отчего ж вас не любить? Вы мне зла никакого не сделали…

Ранит таким ответом в самую душу; и тут же елей на рану…

– А! забыла, хотела вам показать одну вещь!

И показала мне и перевела стих Гёте:

Я слишком стара, чтобы только шутить…
И слишком юна, чтобы жить без желаний…

А все-таки я достигну того, что желаю. Она будет моя! Вчера я спросил у нее:

– Скажите, отчего вы так холодны? Вы знаете, как я люблю вас. И вы ко мне не равнодушны: я это вижу. Зачем же медлить моим счастием?

– У вас кровь горячая, а сердце холодное; а у меня кровь холодная, а сердце горячее, – отвечала она. – Скоро придет любовь, скоро и уйдет; я хочу, чтоб она долго, долго длилась!

Вот какова она! Вот школа терпенья, друг мой! Посуди ты сам! Прощай!

Твой H-с.

P. S. Сейчас вернулся от нее. Я в восторге! Я решился поцеловать ее насильно… и не раз, а сто, тысячу раз. Она слегка сопротивлялась. Я думал: кончено! скажет она: «Так-то вы уважаете меня. Идите вон». Ничуть не бывало! Лицо ее горело; но сама она была на вид покойна; села на диван, взяла работу и спросила: «Вы в Афинах никогда не бывали?»

Я даже не ответил ей на это и вне себя от радости ушел домой. Вот она какая!

Июнь.

Поздравь, поздравь меня, мой друг, она меня любит, она моя! Даже холодность ее, и та восхищает меня! Когда я осыпаю ее ласками, она молча смотрит на меня, так тихо, как будто хочет сказать: «Что с тобой? Это так просто и в порядке вещей!»

Когда, на рассвете, я пробирался от нее домой по садам и видел еще спящее очаровательное селенье наше, дальний город и море, и зелень, – мне пришла непростительная для грека мысль… Я думал: «О! пусть хоть век царствуют над нами турки, лишь бы все греки были счастливы как я!»

Прощай и не жди писем долго.

Июнь.

Все хорошо. Но глаз коршуна все внимательнее и внимательнее следит за нами.

Уже Ревекка жаловалась мне на замечания злой старухи. Она грозится написать сыну и звать его сюда. Сам банкир предобрый старичок и не алчный; и Ревекку любит, и меня; но боится коршуна. Я сумел понравиться ему, он живал когда-то в Константинополе и любит хвалиться своими связями и тем, что не раз в белых перчатках езжал на посольские балы.

– С тех пор, – говорил он, – я и стал благородный. В Константинополе такой обычай: кто бывает у посланников, тот благородный.

Того банкира, который доставал ему билеты на балы, он зовет «благодетель».

На этой-то струне его сердца я и постараюсь чаще играть, чтобы привлечь его на нашу сторону; Ревекка делает то же.

Недавно она спросила у него при мне (но без старухи) позволенье связать мне кисет.

– Везде делают для знакомых работы. Вы, я знаю, человек образованный, позволите; но я боюсь свекрови.

– А ты ей не показывай, – сказал, смеясь, старик. – Наши старые женщины ослы; политического обращения не имеют. Сами говорить не умеют и думают, что как сел мужчина около женщины да посмеялся, так значит дурное что-нибудь и задумал. – Потом с беспокойством прибавил: – Ты смотри, Ревекка! Не показывай ей ничего, знаешь… Порода их вся пресердитая! Отец ее даже с турками ссоры заводил…

– А вы бы не спускали ей, – сказал я.

– Не могу, – отвечал старик, – сердца нет у меня! Всегда, поверь мне, Йоргаки, я был боязлив. Вот и шишка на лбу; это от страха у меня вскочила. Один паша велел схватить меня и в тюрьму посадить. Как схватили меня кавассы и с лестницы вниз побежали со мной… с тех пор и стала шишка расти!

При таком свекре можно, конечно, и с коршуном помириться. Прощай.

Июль.

Проклятая старуха настояла на своем: Ревекку увезли в город и не пускают даже к родным. Вот уже месяц, как я ее не видал. На прощанье она мне сказала: «Лучше потерпим немного; кто захочет, найдет средство видеться. Не серди старуху, не ходи к нам часто; рассердится – и в Англию меня отправит».

Брожу я теперь, как тень. Скука, жар, безделье, лень. Розенцвейг тоже задумчив. Почти не говорит. Не знаю, чем все это кончится. Хоть бы ты чаще отвечал мне. Право, нестерпимая тоска! Южный ветер глаза жжет; вчера были три такие сильные подземные удара, что стена наша треснула. Когда бы землетрясение! Все лучше тоски.

23-го июля.

Мне было так скучно, так тяжело, с тех пор как Ревекку увезли родные в город и заперли на три ключа, что не было охоты писать даже к тебе. Но вчера случилось в нашем тесном кругу такое важное событие, что я не могу не сообщить его тебе. Розенцвейг посватался за мою сестру.

5
{"b":"539136","o":1}