Пембе молчала и глядела на тетку.
– Поедешь? – спросил опять Гайредин. – Что ж ты молчишь?
– Она жалеет тебя, паша мой, – сказала с улыбкой тетка. – От жалости говорить не может. Слышали мы вчера от людей, будто тебе хотят «сюргюн» сделать, и всю ночь обе от слез и от страха не спали.
– Пусть не жалеет, я сам не жалею себя, если она поедет со мной…
Переглянулись еще Пембе с теткой, и Пембе, встав и поцеловав руку бея, сказала ему:
– Ты, паша мой, человек большой; тебе и в Аравии хорошо будет жить. А я сирота. Тетка моя не пустит меня с тобой. Кто за нею, бедною старухой, будет смотреть, кузум-паша мой? Как она смотрела за мной, так и мне надо теперь смотреть за ней, кузум-паша мой! Я теперь целую глаза твои и руки и благодарю тебя за то, что ты мою судьбу сделал…
После нее заговорила тетка.
– Узнали наши родные в Битолии, – сказала она, – что у Пембе, по милости твоей, и деньги, и вещи есть, сосватали ее там и зовут нас на родину.
– Правда? – спросил Гайредин у Пембе.
– Правда, паша мой. И я, сирота, благодарю тебя, – отвечала коварная Пембе.
Гайредин не дал ей руки… Вся душа его содрогнулась от гнева и горести.
Помолчав с минуту, он встал, вышел вон и уехал в свой опустелый чифтлик ждать уныло, что пошлет ему Бог, обрушивший столько бед на его голову.
X
На следующий день греки праздновали Рождество Христово. Закрыли все лавки свои и ночь под праздник провели в церквах, молясь и приобщаясь Св. Тайн.
В ту же ночь турки отдыхали от дневного поста своего, курили, ели и кончали дела. Феим-паша спросил себе на рассвете свежего хлеба, но ему отвечали, что свежего хлеба нет, что все хлебники – христиане и заперли пекарни на три дня.
– На три дня? – воскликнул паша с удивлением и гневом.
Чиновники сказали ему, что так ведется здесь с древних времен, и сам Али-паша, тиран эпирский, уважал этот обычай греков.
– И войско будет есть три дня сухой хлеб? – спросил Феим-паша.
– И войско.
Не поверил Феим-паша, послал за полковником, и полковник повторил ему то же.
– Мы знаем это и привыкли, – сказал он.
Паша тотчас же послал за тремя самыми богатыми хлебниками и грозно велел им отворить лавки и печь свежие хлебы для войска и для всех турок.
– Не можем, – отвечали хлебники, кланяясь.
– Я велю вам! – закричал паша.
– Не можем, – повторили хлебники. – Нам вера не велит работать эти дни, и мы, паша господин наш, работать не будем.
Паша пришел в исступление и воскликнул:
– Я покажу вам всем здесь, и арнаутам, и грекам, каков у вас паша! Я покажу вам, что у меня не пойдете вы по дороге критян! Вон отсюда!
И приказал без суда схватить этих трех хлебников и, посадив в цепях на лошадей, отправить немедленно в дальний город Берат и заключить там в тюрьму. Они не имели времени проститься с семьями; их взяли, когда они, только что причастившись, шли из церкви.
Поднялась вся православная Янина. Один за другим бежали греки друг к другу, к богатым купцам своим, к митрополиту и консулам. Толпа народа с благословениями шла за тремя изгнанниками далеко за город. Собрались старшины у митрополита. Робкий старец заплакал горько, выслушав их рассказы и суждения. Страшно ему было вступить в борьбу с могучим наместником, но просьбы и угрозы общины еще сильнее трогали и пугали его. «Лучше от турок пострадать, чем от укоров своей паствы!» – сказал он наконец и поехал в Порту.
Дрожащим голосом и со слезами на дряхлых очах молил он пашу возвратить изгнанников и не касаться того обычая, которого сам Али-паша не дерзал касаться.
Феим-паша отказал ему.
Еще шумнее и ожесточеннее заговорили греки.
– Мы не бунтуем, – кричали они, – но церкви нашей даны права в первый день падения Византии самим султаном-Магометом Завоевателем. Мы отстоим права наши!
– Я покажу грекам, каков у них паша! – повторял наместник и велел тайно войсковым начальникам усилить обходы и стражу и быть готовым на все.
– Мы отстоим права наши! – восклицали греки все заодно.
Весь город был в движении. Турецкие фанатики осматривали свои ятаганы и ружья! Встречались молча на улице толпа греков с кучей турок, молча взглядывали одни на других, но как! – и молча продолжали путь. На всех перекрестках в эти три смутные дня слышались зловещие рассказы: шло, рассказывали турки, десять греков пьяных вечером без огня, заптие спросил их: «куда вы идете пьяные с песнями?» «На твою погибель!» – отвечали они, разбили об его голову незажженный фонарь и разбежались.
В ином месте греки рассказывали, как во время крестного хода, когда митрополит остановился пред русским консульством и по обычаю прочел молитву, кинулись толпой соседние турчата (наученные большими) на певчих мальчиков, засыпали их каменьями и разбежались сквозь толпу.
«Часовые перестали отдавать честь русскому и греческому консулам», – говорили на базаре христиане.
Юз-баши встретил с обходом толпу гулявших христиан, заспорил с ними и, обнажив саблю, сказал:
– Если и эти дела пройдут вам, как многое прошло, все-таки дождусь я и того часа, когда сабля эта пройдет сквозь вашу грудь.
Говорили, что паша осмелился не принять обоих православных консулов, когда они пришли сделать ему свои замечания.
Громче всех говорил честный Джимопуло. Слушаясь его советов, старец-митрополит привез ключ от соборной церкви к паше и вручил его ему, говоря, что митрополии в Янине больше нет и что он, после оскорблений, нанесенных вере и общине греческой, сношений с ним иметь не может. Вслед за духовным пастырем пришли все христианские члены идаре-меджлиса и судов уголовного и гражданского и подали в отставку.
Джимопуло обратился к паше с речью спокойною и твердою.
– Мы лишимся доверия наших соотчичей, – сказал он, – если останемся после этого позора членами судов и советов султанских. Ваше превосходительство знаете, что его величество султан изволил дать нам права не для того, чтобы мы сами потеряли их нашим равнодушием. Поддерживая их, мы сообразуемся с волей того, кто нам даровал их!
Паша повернулся к грекам спиной и повторил опять:
– Я докажу, что здесь не будет Крита!
К следующей ночи не только выборные члены судов и советов, но и все мелкие чиновники из греков, писаря, драгоманы и служащие на телеграфной станции и в таможнях, подали в отставку.
Телеграммы со всех сторон неслись в Царьград; писали спешные донесения во все европейские столицы.
Паша не дремал и по нескольку часов подряд проводил сам на телеграфной станции, отвечая на запросы с берегов Босфора…
Волнение умов росло в столице вилайета, а из дальних округов в то же время прилетали вести, от которых пахло уже порохом и кровью… Наконец и западные консулы вмешались и советовали уступить: ибо для самой Порты невыгодны смятения…
Раздираемый немым бешенством, Феим-паша уступил. На третьи сутки раздался по мостовой, со стороны Берата, стук копыт, и изгнанники вернулись в среду ликующего народа.
Феим-паша уныло простился со своею ролью просвещенного, но грозного патриота и правителя Эпира. Он понимал, что после этой неудачи его царству здесь конец… Все, что было оскорблено им в этом деле, все, что лично было ему враждебно, поднялось на него в Царьграде. Вселенский патриарх вступился за право митрополита; греческие газеты привлекали взоры на самоуправство пашей. Фанариоты, и те роптали. Драгоманы посольств сожалели официально в кабинете великого визиря о неосторожном обращении Феима с народными страстями. Паши, у которых не было мест, спешили заявить свои надежды. Не дремали и старые албанские беи: Абдул-паша писал спешные письма к родным и друзьям своим в столицу, обвиняя пашу как безумца и заклятого врага албанцев. Шекир-бей хлопотал за сына. Но более всех вредил Феиму один престарелый министр, которого Феим оскорбил когда-то своим остроумием.
Старик этот был с ним дружен и, вздумав подражать европейцам, просил его, как человека знающего, сочинить ему герб на новую карету. «Вы были судьей и воином не раз», – сказал ему Феим и прислал ему рисунок герба: весы и меч, а внизу девиз по-французски: pesé et vainc! По-турецки же слово пезевенг хуже, чем подлец!