От этих грустных книг у Устиньи становилось тяжело на душе, тем более, что она, с детства привыкшая с утра до вечера работать не покладая рук, сейчас, как говорится, осталась не у дел. Праздные руки, праздные мысли… Она боялась этих праздных мыслей. Да и Машка вдруг отдалилась от нее, загородившись этими книгами, музыкой, балетом, пробуждающейся женственностью.
В один из таких томительно праздных послеобеденных часов Устинья вдруг подумала о том, что хорошо было бы взять сюда этого тихого ласкового мальчика, взбудоражившего ее притихшую было тоску и скорбь по Яну. Вряд ли Маша станет возражать, ну а Николай Петрович, если и узнает об этом, то уже, что называется, в пустой след. Да и он, скорее всего, выступать не станет.
За ужином она сказала Маше, что хотела бы съездить за своим племянником в Мелитополь — пусть он хотя бы недельку поживет с ними на море.
— Почему только неделю? — удивилась Маша. И засыпала Устинью кучей вопросов о том, сколько племяннику лет, какой он из себя, почему Устинья до сих пор ничего о нем не рассказывала, кто его родители и так далее.
Вопрос о родителях был очень скользким, и Устинья, не желая Маше лгать, но в то же самое время вынужденная оберегать чужие секреты, уклончиво сказала:
— Толя мне не родной племянник, хотя он об этом не знает. Его отец… ну, в общем, он погиб на фронте, мать умерла, и он теперь живет с двоюродной теткой. — И добавила, покраснев и спрятав глаза в тарелку: — Он, как и ты, Соломин. Это очень распространенная русская фамилия.
— Со-ло-мин, — по слогам произнесла Маша. — Когда я буду выступать на сцене, я обязательно возьму другую фамилию. Свою прежнюю или… Устинья, а какая у тебя фамилия?
И снова пришлось солгать. Устинье казалось, что еще рано объяснять Машке о всех тех превратностях судьбы, породнивших между собой когда-то совсем чужих и далеких людей.
— Я была в девичестве Ожешко, ну а по мужу… по мужу я стала… Веракс.
— Странная фамилия. Твой муж был немец? — удивилась Маша.
— Нет, поляк. — Машины вопросы напоминали Устинье выстрелы в упор, от которых она пыталась увернуться, а, уворачиваясь, ощущала острую боль в груди.
— А я и не знала, что ты была замужем, — задумчиво произнесла Маша. — Я думала, что ты старая дева. А почему у тебя нет детей?
Устинье стало совсем невмоготу и она сказала:
— В войну глупо рожать детей. Непростительно глупо.
Маша задумалась и какое-то время молчала, потом вдруг сказала:
— Я все поняла, Устинья. Этот Толя, к которому ты собираешься поехать — твой родной сын. Я никому об этом не скажу, если ты не хочешь. Ему тоже. Только, можно, я тоже поеду с тобой?
— Можно, — сказала Устинья. Она все равно бы не бросила Машу одну на попечение хоть и заботливых, но чужих людей. — Мы поплывем на пароходе по морю, а дальше наймем автомобиль. Этот город не очень далеко от моря.
— Устинья, я угадала, что Толя — твой сын? — спрашивала Маша, когда они возвращались после ужина усыпанной длинными сухими иглами аллеей. — Ну почему ты не сказала мне об этом раньше? Ведь ты же знаешь, я умею хранить тайны. Почему ты не сказала об этом раньше?
Устинья молчала, не зная, что ответить. Ладно, пускай Маша думает, будто Толя ее сын, однако увидев, в каких условиях он живет, она наверняка потребует, чтобы они забрали его к себе навсегда. И тогда возникнет весьма непростая ситуация. И Устинья уже начала корить себя за то, что затеяла эту поездку в Мелитополь.
Они приехали к вечеру. Взрослых дома не оказалось — работали на огороде, прихватив с собой всех детей, даже крохотного грудничка. Толя остался дома, потому что у него была ветрянка. Его лицо было покрыто струпьями, щедро намазанными зеленкой.
Он обрадовался Устинье. На Машу смотрел настороженно и недоверчиво. Одетая в нарядный поплиновый сарафан с оборками, она казалась пестрой бабочкой, случайно впорхнувшей в окно барака. Толя сказал:
— Я заразный, тетя Устинья. Девочка, — он кивнул в сторону Маши, — может тоже подхватить эту гадость. Пускай она выйдет во двор.
— Но я уже болела ветрянкой, — заявила Маша. — Ты только не расчесывай свои болячки, иначе на всю жизнь рябым останешься. У меня на лбу осталась одна рябинка. Вот.
Приблизившись к Толе, она приподняла со лба свой чубчик.
Толя улыбнулся и спросил:
— А ты мне кто? Сестра?
— Нет, хоть я тоже Соломина. Это очень распространенная русская фамилия. Твой отец погиб на фронте, а мой… утонул в реке.
К тому времени как семья вернулась с огорода, Устинья нажарила большую сковородку картошки на сале. На столе появился трехлитровый баллон с пивом, помидоры, огурцы, вяленая рыба.
Устинья представила Машу как дочь своей любимой подруги, которая в настоящий момент находится на лечении. И тут же, что называется, с места в карьер, сказала: они приехали за Толей — хотят, чтобы он отдохнул с ними на море и что через два месяца, как раз к началу учебного года, привезут его домой.
За столом наступила тишина, нарушаемая лишь позвякиванием вилок о тарелки и шелестом листвы в распахнутое окно. Наконец Капа сказала:
— Благослови тебя Бог, Устинья, за заботу о племяннике. Но я считаю, ему не стоит с вами ехать. Он сейчас всем доволен, а главное, счастлив и спокоен душой. Вкусив мирских благ, он по возвращении почувствует себя несчастным и обиженным в нашей бедной обстановке. Слово Господа нашего Иисуса Христа еще не укоренилось окончательно в его детской душе, а потому мирские блага способны заслонить для него царство Божие.
Маша, бросив взгляд на Толю, увидела, что по его щекам текут слезы, образуя на пустой тарелке большие бирюзовые капли.
— Бог ваш злой! — воскликнула Маша, вскакивая из-за стола. — Он любит, когда люди плачут, и не любит, когда смеются. Устинья, неужели ты не можешь заставить этих людей отдать нам Толю? Ведь он… — Она хотела сказать «твой родной сын», но, вспомнив о том, что это тайна, закрыла рот ладошкой. — Он очень хочет поехать с нами, — спокойным голосом закончила она. — Правда, Толя?
— Правда, — ответил мальчик, не поднимая глаз от пустой тарелки.
Маша подскочила, обняла его за плечи и поцеловала в мокрую зеленую щеку.
— Как жаль, что я болела ветрянкой! — воскликнула она. — Я бы так хотела заразиться от тебя!
Они приехали поздно ночью, а потому никто из обслуживающего персонала не видел Толю — его лицо наверняка бы вызвало подозрение и его, чего доброго, забрали бы в больницу.
Укладываясь спать, Маша сказала Устинье:
— Я буду носить ему еду сюда. Я знаю, когда приходит уборщица — на это время мы будем прятаться в беседке.
Устинья купила электроплитку и кое-каких продуктов. Вечерами они втроем пили на веранде чай — Маша ровно за пять минут успевала сбегать в столовую за горячими булочками или пирожками. За окнами кричали ночные птицы и мягко светилось море. Маше казалось, с ней вот-вот должно произойти что-то особенное — ведь недаром же, недаром о чем-то ласково шепчет в соснах ветер, в открытое окно заглядывают крупные южные звезды, таинственно пахнут ночные цветы, а на веранде протянулись загадочно длинные тени от горящей под трехлитровой банкой свечи. Вечерами все трое обычно молчали — передавался задумчивый настрой природы. К тому же обступала тишина, ну а все слова, кроме слов любви, обладают способностью нарушать ее возвышенную музыку. Слова любви пока не произносились. Но они, кажется, уже витали в воздухе.
Николай Петрович сам сидел за рулем пылившего по проселку «газика». Он смотрел вперед, на дорогу, петлявшую между полей, не замечая ни ухабов, ни рытвин. «Газик» трясло, подбрасывало вверх, швыряло в стороны. Устинья ему не указ. Что это он в последнее время позволил себе жить по указке этой странной и, судя по всему, очень хитрой бабы? Да никакая она не сестра Маше — врет, все врет. Не похожи они совсем. Если даже и сестра, то что? Не будет он ее слушаться, потому что Маша ему законная жена, и он должен непременно увидеть собственными глазами, как она, что делает в том проклятом (да, да, именно проклятом, потому что в нем словно работает аккумулятор какой-то страшной энергии, приносящей одни тревоги и несчастья) доме.