В одно из своих возвращений домой она застала в полутемной от прикрытых ставен столовой маму и Колю. Они о чем-то говорили до ее появления — она слышала их голоса еще поднимаясь по ступенькам крыльца. При виде Машки оба как по команде встали. У Марьи Сергеевны пылали щеки, Коля молодецки подкручивал усы.
— А мы с Колей тебя дожидались, — как-то виновато сказала Марья Сергеевна, беря из рук дочки бидон с молоком и ставя его на середину стола. — Коля приглашает нас прокатиться на катере. Я сейчас надену шляпу, а тебе принесу панамку.
Марья Сергеевна выбежала из комнаты с какой-то ненатуральной поспешностью и долго не возвращалась. Машка смотрела на Колю, размышляя, попросить или нет у него прощения за стертый тополиным листиком поцелуй. Как вдруг он шагнул к ней, присел на корточки, громко хрустнув суставами, и, взяв в свои большие шершавые ладони маленькие Машкины ручки, бережно поцеловал их каждую по очереди. Она засмущалась и, не зная, что ей делать от этого почти женского смущения, уткнулась лбом в Колину грудь. Он тут же подхватил ее на руки, крепко прижал к себе, прошептал дрожащим от едва сдерживаемых слез голосом:
— Я крепко твоего папу любил. И маму люблю. А тебя, моя маленькая панночка, больше всех на свете.
В тот момент Машка ничего не поняла. Слово «любовь» в ту пору еще не приобрело для нее того трепетного до боли смысла, в который облекает его девичество. От этого слова еще веяло на нее домашним покоем, сказками, парным молоком. Она сказала Коле:
— Ты теперь часто будешь у нас бывать, да? Я по тебе скучала. И мама тоже. (Это последнее она придумала на ходу, сама не зная, зачем и почему.) Я покажу тебе то место, где мы с Устиньей купаемся, ладно?
Когда катер проплывал мимо вербного леска, Машка сняла панамку и помахала ею Устинье. Она не видела ни ее, ни корову, но знала, что они обе там, в серебристо-зеленых зарослях леса. А Марья Сергеевна отвернулась и впилась зубами в указательный палец левой руки. Так больно, что зубы заломило.
Теперь Соломины жили в просторной квартире с дубовым паркетом и добротной казенной мебелью. Два раза в неделю шофер Виктор привозил большую картонную коробку со всевозможными продуктами и деликатесами, домработница Вера ходила за хлебом и молоком, варила обед, играла по вечерам с Машкой в «пьяницу», «ведьму» и даже «жмурки», громко топая толстыми ногами по натертым до блеска половицам, пока Марья Сергеевна ездила на примерку к портнихе, выбирала мех на шубку, посещала премьеры в местном драмтеатре и театре оперетты. Николая Петровича она видела только вечерами. Дочь же иногда не видела по нескольку дней.
Как-то во время ужина Николай Петрович мягко упрекнул жену, что она мало уделяет дочке внимания, и Марья Сергеевна вдруг громко расплакалась. Николай Петрович не ожидал от жены столь бурной реакции на свои слова. Он встал, подошел к ней, обнял за плечи и поцеловал в теплый душистый затылок. А она отняла от лица ладони и прошептала, уставившись в сахарницу с двумя криво нарисованными подснежниками:
— Знал бы ты, как мне хочется умереть.
Николай Петрович опешил. Он опустился перед Марьей Сергеевной на колени, прильнул головой к ее плоскому, схваченному нервной спазмой животу.
— Родная моя, что мне сделать, чтобы тебе захотелось жить? — безнадежно упавшим голосом спросил он.
— Если честно, Коля, нам с тобой лучше не жить под одной крышей, — сказала Марья Сергеевна не без мелодраматического надрыва в голосе.
— Крыша-то она широкая, и я останусь под ней, что бы ты ни сделала, — сказал Николай Петрович, искренне готовый простить жене измену, почудившуюся в ее странном поведении.
— В том-то и дело, что ничего я не сделала и никогда, наверное, не смогу сделать, — сказала Марья Сергеевна. — Да если бы я вдруг любовника завела, ты должен был бы его своим лучшим другом сделать, потому что это значит, я еще на что-то способна. А ведь я, Коля, как женщина, больше ни на что не способна.
Николай Петрович тяжело поднялся с колен и, бросив настороженный взгляд на стеклянную дверь в коридор, сжал Марье Сергеевне руку.
— Пойдем-ка в спальню. Только я сперва Машке доброй ночи пожелаю.
Он вернулся минут через десять Марья Сергеевна уже переоделась в нейлоновую с жесткими кружевами сорочку и легла в широкую супружескую постель. Николай Петрович машинально подобрал разбросанные женой по ковру лифчик, комбинацию, пояс и аккуратно положил на кушетку.
Лицо Марьи Сергеевны теперь было чересчур безмятежно, и это испугало Николая Петровича больше, чем истерика в столовой. Да, последнее время он уж слишком был занят работой, а жена оставалась одна со своими чувствами и думами. Женская психика, догадывался он, так хрупка, а новые подруги вряд ли сумеют заменить Устинью с ее всепонимающей материнской любовью. Да и Марья Сергеевна не больно идет на сближение с другими женщинами — он это неоднократно подмечал.
— Коля, сделай что-нибудь, чтобы я захотела быть с тобою. Иначе это несправедливо Господи, ну как же это несправедливо.
А выражение лица все так же невозмутимо спокойно. Словно говорила не она, а кто-то другой ее голосом, но каким-то надтреснутым и очень уж напряженным.
— Что же я такое могу…
— Дай выпить, Коля. А то я…
Николай Петрович вернулся в столовую, достал из буфета початую бутылку коньяка и тяжелые чехословацкие рюмки. Маша права — им обоим сейчас необходимо выпить, расслабиться, а там видно будет.
Он плеснул дрожащей рукой на донышко желтой пузатой рюмки, вторую — свою — наполнил до краев.
Марья Сергеевна залпом выпила, откинулась на подушку, закрыла глаза и затихла. Николай Петрович сидел на краешке кровати у нее в ногах и вертел пустую рюмку.
Рюмка стала потной и скользкой, и он уронил ее на ковер Маша вздрогнула, прошептала:
— Еще дай.
Он снова сходил в столовую, вернулся теперь уже с обеими полными рюмками.
— Коля, ты самый хороший, самый добрый, самый… — Марья Сергеевна поперхнулась коньяком и громко закашлялась, сев в постели. Он похлопал ее ладонью по спине и ужаснулся хрупкости. Уж не чахотка ли у жены? Надо бы позвонить в поликлинику и попросить главврача… «А толку-то?» — мысленно оборвал себя Николай Петрович. Ее и силком к врачам не затащить. Тогда, может, уговорить, чтобы разрешила профессору Берецкому осмотреть себя — его вызывали, когда Машка болела ангиной, и Марья Сергеевна пила с ним кофе и целый час о чем-то беседовала?
— Коля, ты самый… нет, ты не самый — просто ты на моего отца похож. Очень похож. В тебе, как и в нем, надежность есть, вера во что-то разумное, доброе… — У Марьи Сергеевны заплетался язык. — И что это мне вдруг взбрело в голову выходить замуж за родного отца? Значит, ты Машке дедушкой приходишься, да? То-то ты так ее любишь — дедушки внучек всегда больше всех на свете любят.
И Николай Петрович подумал, что в пьяном лепете Маши есть смысл — он на самом деле любит ее отцовской любовью, хоть разница в их возрасте всего восемь лет. Как глупо, что тогда на балконе он поддался нахлынувшему желанию и овладел полупьяной и оттого почти не сопротивлявшейся Машей. Ведь он хотел не ее по-девичьи нежное и беззащитное тело, а крепкое, пышущее здоровьем Устиньино. А вот Машину душу, или, как это называется по-научному, сущность, разум, интеллект, он всегда хотел, да только нужно, наверное, быть Мефистофелем, а не простым смертным, чтоб завладеть человеческой душой. Как же им теперь исправить эту роковую ошибку?..
Маша затихла. Ее дыхание стало слегка учащенным. Николай Петрович облачился в пижаму и тихонько скользнул под одеяло. Маша что-то пробормотала. Ее голова скатилась ему на плечо, руки мягко обвили шею.
— Не спишь?
— Нет… Мне так хорошо. Мне давно не было так хорошо. Совсем как в детстве. Да, как в детстве, — бормотала она. — Когда я прибегала в кабинет к отцу, а он, отложив книги и конспекты лекций, подхватывал меня на руки и кружил по комнате. Ах, как восхитительно кружилась у меня голова!.. Я была уже совсем взрослая и, наверное, очень тяжелая, но он все равно поднимал меня и говорил, что я его самая любимая на свете женщина. С мамой они не всегда жили ладно, хоть поначалу страстно друг друга любили. Характеры у них были несовместимые, понимаешь?