— Сейчас я переведу тебе, что сказала пани, — с серьезным видом обратился Анджей к Николаю Петровичу. — Пани сказала, что ты ей очень нравишься, и если бы она уже не подарила свое сердце другому пану, она бы прямо сейчас, за столом, вручила его тебе. Но я не возвращаю назад подарки, учтите вы, оба. Я очень, очень скапый, тьфу, скупой.
И Анджей с жадностью набросился на еду.
Оба улетели на следующий день к вечеру. Улетели в Варшаву, которую уже освободили от немцев. Маша через две недели родила дочку — очень легко и быстро, на удивление всего медперсонала больницы. А потом закончилась война, уцелевшие вернулись по домам, убитые остались лежать в чужой земле. Тех же, кто предпочел могиле адовы муки фашистского плена, еще ждали муки плена сталинского.
Анджей задержался в Варшаве по делам, связанным с установлением в Польше новой власти. Николай Петрович привез Маше большой кофр детских пеленок, ползунков и прочего, Анджей передал два изумительно красивых платья, летние туфли и большую коробку немецких шоколадных конфет. Николай Петрович прожил у них две недели, очень сдружился с Калерией Кирилловной, общался подолгу с лежавшей в колыбельке маленькой Машкой. Большая же Маша за все это время перебросилась с ним всего несколькими фразами. Об Анджее она у него не спрашивала — лучше, чем он сам рассказал о себе в длинном подробном письме, перемежавшемся дневниковыми записями и стихами, сказать было нельзя, ну, а о том, чтобы говорить с этим серьезным и уже отнюдь не молодым дядькой о любви Шопена к Дельфине Потоцкой, философии Спенсера или цвете волос Сикстинской Мадонны (Анджей утверждал, что видел в детстве оригинал этой картины в Дрезденской галерее, и что на нем ее волосы напоминают мед диких пчел) ей и в голову прийти не могло. Прощаясь, Николай Петрович сказал:
— Анджей говорил мне, что вы с ним мечтаете жить в доме на берегу реки. Надеюсь, очень надеюсь, что ваша мечта со временем осуществится. Можете рассчитывать на меня. Марья Сергеевна, я очень был рад знакомству с вами.
Когда за Николаем Петровичем закрылась дверь, Маша подумала: «Этот человек напоминает мне большой могучий дуб. Как хорошо, что у Анджея есть такой друг… — И, немного погодя: — Интересно, он женится когда-нибудь? И какие женщины ему нравятся? Мне кажется, ему должны нравиться черноглазые, спокойные, рассудительные и так далее. То есть полная противоположность мне. Как хорошо, как хорошо…»
И она закружилась по комнате, приложив к себе присланное Анджеем длинное шелковое платье кораллового цвета с высокими плечами и ажурной вышивкой на кокетке.
Анджей прилетел навсегда поздней осенью. Всю зиму и весну они ходили по театрам, концертам и ресторанам, бросая маленькую Машку на Калерию Кирилловну. Она так и называла ее — «мой подкидыш». Но Машка ее почему-то недолюбливала, зато родителей, мать в особенности, обожала. Анджей работал в посольстве, подрабатывал переводами, Маша бросила работу в больнице и тоже пыталась заняться интеллектуальной деятельностью. Но она была так поглощена Анджеем и их любовью, что не могла работать над своими переводами с французского более-менее сосредоточенно. Денег им хоть со скрипом, но хватало. В посольстве давали хороший паек. Калерия Кирилловна, глядя на их кипучую безалаберную жизнь, думала: «Надо же, какое непутевое выросло поколение, а ведь оба родились уже при советской власти». Но тут же вспоминала, что Анджей вообще неизвестно при какой власти родился и вздыхала, ожидая неминуемых бед.
В Польше скоро пришли к власти коммунисты, и Анджею предложили в Варшаве место главного редактора одной из центральных газет. Он отказался, потому что Маша не была ему законной женой, а без нее он не согласился бы даже на должность премьер-министра. Бестолковая столичная жизнь ему скоро наскучила, начатый еще на фронте роман лежал в ящике стола. Он поехал на недельку к Николаю Петровичу, ставшему теперь, по выражению Анджея, «царьком богатого скифского княжества». Вернулся через пять дней счастливый и воодушевленный.
Весной они втроем переехали в дом у реки, оставив Калерию Кирилловну и Ромео стеречь московскую квартиру.
Устинья обнаружила исчезновение Маши поздно — обычно она тихонько выходила из ее спальни в пятнадцать минут восьмого, чтобы накормить и проводить в школу Машку. В тот день было воскресенье, и Устинья позволила себе с часок поваляться в постели, тем более, что во всем доме было тихо, если не считать петушиного кукареканья. Наконец Устинья встала, заслышав легкие вечно куда-то спешащие Машкины шаги. Она быстро накинула халат, в поисках которого долго шарила рукой по стенке — в спальне было темно, — прислушавшись, уловила то, что привыкла слышать: беззвучное Машино дыхание, и выскользнула за дверь, тихо прикрыв ее за собой. Маша-большая просыпалась к двенадцати, и до этого часа ее не беспокоили. В двенадцать двадцать Устинья принесла теплый травяной настой и столовую ложку майского меда. Отдернула штору. И громко вскрикнула, чуть не выронив из рук чашку.
Постель Маши не просто была пуста — скомканное одеяло и перевернутые подушки говорили о том, что ее хозяйка отправилась в бега.
Николай Петрович ни в какую не соглашался обратиться в милицию. Он вызвал из гаража дежурную машину и, сказав шоферу, что хочет покататься, стал квартал за кварталом объезжать город. Он надеялся увидеть Машу на Центральной улице — она когда-то говорила ему, что эта улица напоминает ей чем-то родную Тверскую.
Поиски оказались тщетными. Николай Петрович вернулся домой, отпустил шофера, поднялся пешком на свой этаж и сказал Устинье:
— Она не могла далеко уйти. Мне не хотелось бы ставить в известность милицию о том, что моя жена… не в себе. Давай подождем до вечера. Она обязательно вернется.
Устинья ничего не ответила, но влетевшая в столовую Таисия Никитична безапелляционно констатировала, что у ее сына вместо сердца кирпич, а в голове всего одна извилина, да и та прямая.
— Она могла попасть под машину или под трамвай, ее могли обидеть, изнасиловать в каком-нибудь вонючем подъезде, даже убить… Ведь она беззащитна, как малый ребенок, — тараторила мать, размахивая перед носом Николая Петровича сухими веснушчатыми руками. — Нужно обзвонить все больницы, морги, поднять на ноги милицию. Устинья, хоть ты скажи моему сыну, что он круглый идиот и истукан.
Устинья молчала. Она уже успела расспросить вахтершу, и та сказала, что какая-то женщина вышла из подъезда перед самым рассветом. Она не могла сказать, кто это — вахтерша работала в их доме всего неделю.
Когда Таисия Никитична исчерпала запас своей воинственной энергии и вышла из столовой, Устинья сказала:
— Я знаю, где она. Но ты, Петрович, не должен увозить ее оттуда насильно. Поклянись.
— Не буду я ни в чем клясться, — заартачился было Николай Петрович. — Ее нужно по-настоящему лечить, а не поить этой твоей кобыльей мочой. Представляешь, что подымется, когда узнают, что сумасшедшая свободно разгуливает по городу и что она — моя жена.
— Она не сумасшедшая, — возразила Устинья. — И никому не сможет причинить вреда. Я головой за нее ручаюсь.
— А я бы и ногтем на мизинце не поручился. Разве можно отвечать за поступки человека, у которого не все дома?
— Я знаю, где она, — повторила Устинья. — Но ты не посмеешь поступить против ее воли. Я об этом позабочусь. Дай мне машину.
Когда Маша открыла глаза, она поняла, что лежит в той самой постели, в которой когда-то спали втроем муж, жена и маленькая дочка. Она обвела взглядом все углы, стараясь запечатлеть в мозгу до боли знакомые очертания. Даже трещина на оконном стекле возле печки осталась той же, хоть ее и постарались замазать пластилином. В окно видны холмы, а где-то поблизости ударяются о глиняный яр волны разбушевавшейся реки.
Маша плакала теплыми слезами беззвучной радости. Оказывается, в прошлое можно вернуться. Сейчас в комнату зайдет Анджей с охапкой полевых цветов, засыплет ими ее с ног до головы…