Она еще раз мазнула недовольным взглядом зеркального двойника, – личико больное, шафранное! ей-Богу, краше в гроб кладут, – и потянула снурок сонетки: пусть уже придут, вызволят… В спальню с веселым козьим топотом ворвалась Танюшка, брякнула о стол подносом, развязно осведомилась: как почивали, Наталья Николаевна? яичка сырого с уксусом скушаете? Она болезненно скривилась: да тише ты, чтоб тебя… Танюшка присмирела в изголовье, чинные руки под грудью, но глазами стреляла востро и насмешливо: и ванну прикажете? Она кивнула: с молоком и лавандой… сама знаешь. Что столбом стала? ступай. Она выхлебала щедро наперченную болтушку в два глотка, – кисло и склизко, сразу не одолеть, – и принялась ждать воскресения.
Вскоре явились первые его признаки: от висков отхлынуло, и телесный кисель загустел. Славно и сладко было б уронить голову на подушки, – черт с ними, что запачканы! – и не подниматься до вечера, еще лучше до утра, ползком перебраться из вонючей похмельной хляби в ласковую шелковую дремоту. Однако у Апраксиных крестины, волей-неволей надо быть; «Пчелка» после опубликует: украшением собрания стала девица Г***, магнитная стрелка всего комильфотного света… Не явишься, – напечатают то же самое об Варьке Асенковой, щелкоперы! да прибавят: царица подмостков, любимица Мельпомены… Нет уж, увольте! репутация львицы далась трудненько, грех почем зря разбрасываться. Волинька точь-в-точь описал: владычицу мира и мира кумир – опасной кокеткой зовет ее мир… как там дальше-то? и ведает только влюбленный певец, что это прозванье – терновый венец… так-то вот. А голубое или пунсовое?..
Вновь взошла Танюшка: пожалте ванну брать. Приподняв себя на постеле, она босой ступней нащупала курносые турецкие туфли, испытала ногою пол, – слава Богу, не кренится: сейчас, простыни не забудь.
В ванной ее обволокла душистая теплынь, пожалуй, чересчур даже душистая. Сколько раз говорить?! – лаванду побереги, французская. Лаванда и впрямь была от Герлена, Платов где-то раздобыл: им, посольским, это проще. Танюшка виновато потупилась. Пшла, негодница, нужна будешь – позову… Так голубое или пунсовое? Варька, верно, будет в пунсовом, – значит, голубое, барежевое, от мадам Цыхлер. А жаль! брюнетке не вполне к лицу. Она внутренно усмехнулась: уж мы-то знаем, что нам к лицу! – и спустила с плеч батистовую сорочку. Ох, и на подоле желтизна засохла…
Она оглядывала себя, трогая там и сям нежно и взыскательно: лишнего нет, да и откуда? очень недурна – бланманже, антик с гвоздикой! попытала пальцем подмышки и зезетку: колется, но покамест терпимо. Ну, благословясь, – в воду.
Затею с бритьем прошлой зимою подсказал Больдт, управляющий из Златоуста: вы будет брить… как это по-русску?.. Schamberg и так пойдет на баня, ваш интерес есть пьять тысяча зеребром. Она недоуменно хохотнула: а вам-то какая корысть? и Больдт, назидая пухлым пальцем, растолковал: наш инженёр придумаль особый дамский бритва, вы будет устроить нужный мода для сбыт. Коли так, то извольте восемь! сторговались за шесть с половиною, на ассигнации так и все сорок, – все равно продешевила, надо было проценты брать. А вышло очень даже шикозно. В Зуевских банях, куда свет захаживал из той же народности, Долгорукова фыркала, обирая с обвислых боков мокрые листья: ангел мой, помилуйте, да разве вы татарка? и она небрежно придавила всех загодя обдуманной усмешкою: вам что непривычно, то и неприлично, но должна же комильфо хоть чем-то отличаться от салопницы? Разница, впрочем, продержалась недолго: первою среди купчих отважилась Танюшка, за что попеременно и нещадно бита была свекровью и мужем, – «Пчелка» негодовала противу попрания женских прав, а Танюшка нынче субретка и наперсница…
Опаловая вода ластилась, норовила лизнуть между ног. Александр, как увидел, ошалел: Господи, родинка! – тоже полез целовать, а после тем же ртом… фу! а потом бестолковые тычки сзади, будто кием на бильярде. Что бы он понимал, что бы все они понимали… Хотя поди разбери, как надо! она пустила палец сперва снаружи и вдоль: будто слизня задела, а после вовнутрь и поперек: ничего, кроме враждебно твердой инородности, – но мужчины отменно непонятливы. Чего хочет женщина, того хочет Бог, а они в этом смысле отпетые афеисты. Bon mot удался, не забыть сказать у Апраксиных, – она усмехнулась, и лолошки приподнялись, расталкивая белесую воду. Волинька читал, по-актерски подвывая: младо-ой! прельсти-ительницы-ы! гру-удь… напечатано с посвящением NN, – кому надо, те догадались. Кому не надо – тоже. Александр с порога пустил в лоб книжкою, едва увернулась, и понес ермолафию: в шуты меня рядить?! так я cocu? Она досадливо поморщилась: об этом спросите вашу законную. Он закогтил плечо аж до крови, выворотил незрячие, полуночные глаза и прохрипел неистово, как другой раз на постеле: с этим… кондитором? и она взвизгнула и завопила голосом толстым, маменькиным: casse-toi merdique enculé!..
Ну, положим, один раз было… так это не в число, да и хватит с нас поэтов – публика нарочито не душонская, фетюки! что с них взять, кроме стихов? От Александра и того не дождалась, отделался лакейским каламбуром: очарован, огончарован… а об чем другом и вовсе речи не заводи, – в долгу, как в шелку, стороною проведала: вот-вот опишут. Коли по совести, – не без нашей помощи… так и что с того? Ситный, Танюшка уверяла, уже по семи копеек фунт – ну, и как быть?..
Дверь со скрыпом пропустила Танюшку, – та, легка на помине, плюнула смешком: матушка Наталья Николаевна, до вас какая-то салопница просится, стрюцкая-а – спасу нет! Попадья тебе матушка… какая, к лешему, салопница? Сказывает, – Пушкина Катерина Николаевна…
ГЛАВА III
«Уже полвека он Россию
Гражданским мужеством дивит;
Вотще коварство вкруг шипит –
Он наступил ему на выю».
Р ы л е е в
Он приподнял голову с подушки: в спальню просился жидкий, сукровичный рассвет. Поодаль, в креслах храпел Ивлев, широко разложив по груди рыжие песьи бакенбарды: утомился трудом ночного лечения – что ж, немудрено…
Он и не помнил толком, когда все началось: третьего, что ли, дня внутри обосновалась поганая тягучая ломота, покуда опасно безымянная. Простуда, решил он, упрямо не желая предполагать худшего: статочное ли дело? ведь третий год ни слуху ни духу, – и принялся ждать незначущей хвори вроде насморка, по временам повторяя про себя незатейливое заклятье: и впрямь простуда, другому нечему быть. Однако ж ввечеру приказал в спальню лишних свечей и прилежно, вершок за вершком, изучил левую ногу. Та жила отдельно, будто силком приставленная, – бугристая, несоразмерно тонкая, в рытвинах прежних свищей. Выше колена начищенной форменною пуговицей блестел рубец – давняя, бородинская метка…
Тогда уж и заряды вышли, и заморенные ноги подламывались, и пересохлый рот искал воздуха и находил лишь пороховую гарь, – но барабан без устали сыпал тревожный дождевой стук: Шварц с обломком шпаги в руках яростно сбивал в цепь ошметки двух баталионов, – обломок полетел под ноги, Шварц подхватил с земли широкий саперный тесак и, выворачивая наизнанку легкие, затравленно взревел солдатам: с Богом, братцы, в штыки-и! и самому себе: scheißegal krepieren! – а с пригорка чаще барабанной дроби хлестали французские ружья. Полковник после рапортовал по начальству: раненых полагаю до четырехсот сорока трех, и в скорбном листе записали: бит пулею с повреждением костей и сухих жил. Да нигде не сказано, как валялся в беспамятстве на Семеновских высотах, как ощупью искал себя в обморочных потемках, а когда находил, – грудь тупо давили чьи-то мертвые колени, и по лицу склизко ползли кишки из чужого брюха, и он шевелил пальцами, не умея иначе утвердить себя в живых, – прочему препятствовал прелый трупный гнет. С тех пор ему сделалось отвратительно всякое стеснение, пуще всего – неизбежное, гробовое. Scheißegal krepieren? кой черт в дурном лейб-гвардейском донкишотстве?! Однако смертная порча учинилась при нем безотлучно: грызла раздробленную кость, прорывалась наружу гноем, смердела лежалым виноградом. Он, клейменный гибелью, вел с нею исступленную тяжбу всяким пособием: разведчик, шести орденов и золотого оружия кавалер, карбонарий… Его трактовали честолюбцем, – так это разве сослепу возможно; о почестях ли тут шло?..