В лазарете ему, наскоро перебинтованному, дежурная медсестра ширнула чего-то в задницу, приговаривая: ты что ж это, сынок, грех ведь, Господь тебе жизнь дал, он и возьмет, когда надо; а молодой-то какой; сколько тебе, девятнадцать? студент? Студент, ответил Андрей, проваливаясь в дремоту. Ну ничего, сынок, ничего, сейчас уснешь, я тебе димедрол поставила, заспи-ка ты всю дурь, утро вечера мудренее, вот увидишь.
Ну еще бы, куда как мудренее. По четвергам в стационар наведывался психиатр из районной поликлиники, и тут стало ясно, что мать раскопала дневник – такие уж вопросы задавал этот обрюзгший еврюган с волосатыми ушами и ноздрями. В пятницу Андрей угодил на Шанхай. Прием во втором мужском вел мутноглазый, отечный и небритый Иванов: как спишь? как настроение? ну ясно, что могло быть и лучше; полежи пока, отдохни, мы за тобой понаблюдаем. В кабинете стоял удушливый запах вчерашней перегорелой бормотени.
Саша Быков и штурман Трубников были забавны, да и Иванов, пожалуй, тоже, как, впрочем, и вся здешняя жизнь – за исключением разноцветной дряни, которой пичкали три раза в день. От серых и плоских таблеток тизерцина рот моментально пересыхал, а язык становился шершавым, как рашпиль. Желтые шарики амитриптилина делали тело ватным и по-черепашьи неповоротливым. Гаже всего оказались крошечные белые пуговки мажептила с тиснеными буквами «maj»: на месте не сиделось, хотелось вскочить и бежать, но ноги, едва встанешь, подворачивались на каждом шагу; нижняя челюсть отвалилась, и вернуть ее на место было невозможно, потому что намертво сведенные судорогой щеки одеревенели, будто в оскомине, из глаз сами собой потекли слезы, из открытого рта – тягучая слюна, а голова дергалась, запрокидываясь назад. Блядство какое, повторял Андрей про себя, вот ведь блядство какое. На большее сил не хватало. Откуда-то появился коренастый мужик в очках, перемотанных изолентой, заложив руки в карманы застиранных пижамных штанов, по-хозяйски прошелся по палате, с профессиональным прищуром оглядел Андрея, недовольно хмыкнул и исчез, чтобы через пару минут появиться с колесами, зажатыми в кулаке: жри, юноша, сейчас полегчает. Да жри, тебе говорят. Ты чего ему даешь, поинтересовался Виталя. Мужик обнажил в ухмылке острые и черные осколки зубов: тебе скажи, ты тоже захочешь. Жри, юноша, и помни Достоевского. И в самом деле, скоро полегчало, и рот наконец-то захлопнулся. Тогда Андрей запоздало удивился: причем тут Достоевский? Однако додумать не случилось. В наблюдалку заглянула медсестра: Рогозин, пошли, завотделением вызывает.
Зав Лебедев выглядел плохой пародией на Ширвиндта: густые бакенбарды на сытых бульдожьих щеках, жирный голос обожравшегося барина, печатка с фианитом, отросший и тщательно заостренный ноготь на мизинце. Ну-с, давай знакомиться, раз суицид не удался, кстати, с каких бы это щей, а? настроение плохое или что-нибудь приключилось? Плохое – это мягко сказано, ответил Андрей. Не нравишься ты мне, Рогозин. Я сам себе не нравлюсь. Лебедев черкнул что-то в блокноте: а что еще тебе не нравится? Многое. Ну, например. Мне проще перечислить свои симпатии. Все-таки, давай об антипатиях. Знаете, кто-то из греков говорил: человек – мера всех вещей; если сам себе противен, то и все остальное противно. Ты что, философией интересуешься? как диамат сдал? На «отлично». Лебедев снова сделал отметку в блокноте: тогда скажи мне, чье это – все к лучшему в этом лучшем из миров? Лейбниц, ответил Андрей. И отчего бы не взять на вооружение этот принцип? Мне ближе экзистенциалисты. Скажи-ка, а ты в силах изменить все то, что тебе не нравится? Андрей пожал плечами: вряд ли. Ну и зачем тогда тебе вся эта заумь? ведь это чистой воды патологическое мудрствование без какого-либо результата, то ли дело: вся жизнь впереди, надейся и жди, и прожить ее надо так...
Слепая кишка полутемного коридора заканчивалась дверью, обитой листовым железом. Тупик? Он навалился плечом на холодный металл, и дверь, скрипнув, подалась. Он толкнул дверь еще раз и провалился по пояс в вязкую, дурно пахнущую воду. Дверь маячила над головой, и дотянуться до нее не было никакой возможности. Откуда-то слева приплыли дрожащие неверные блики. Стараясь хватать гнилой воздух лишь ртом, он побрел туда и не ошибся: сверху сочился слабый ручеек жидкого зеленоватого света. Пальцы нащупали холодную мокреть лестницы, но нога сорвалась со ступенек, покрытых ржавой слизью. И еще раз, и еще раз, и снова...
Он с трудом выплыл из топкой трясины сна. В наблюдалке и наяву воняло говном. Опять обдристался, сволочь. Андрей нашел в тумбочке сигареты, натянул штаны, сунул ноги в тапки и отправился в сортир.
На подоконнике дымил «Астрой» давешний мужик в очках. Не спится, юноша? ну давай покурим. Спасибо тебе, сказал Андрей. Да не за что. Слушай, а почему Достоевский? Это я Достоевский, да не ссы, никакой мегаломании, усмехнулся мужик, кликуха такая: тоже Федор Михалыч буду. А свое погоняло знаешь? Нет, сказал Андрей. Ты тут Студент. Где, юноша, гранит грызешь, – пед, политех? Пед. Я из тех же конюшен, в свое время закончил истфак. Что ж, рад приветствовать коллегу в здешних палестинах. Ну ты, Михалыч, нашел чему радоваться. А что, и ты порадуйся – теперь имеешь ряд неотъемлемых привилегий: к примеру, не испытывать поросячьего восторга по поводу свершений и достижений, да и победоносная Красная Армия тебе тоже не светит. Однако всякая вещь есть палка о двух концах, как сказал мой великий тезка, что тебе тут шьют? А хер его знает, ответил Андрей, все зашифровано, как у Штирлица: 295.54 с вопросительным знаком. Это вялотекущая форма шизофрении, растолковал Достоевский, но пока под вопросом; что ж, с этим можно жить, а какой херней тебя пичкают, трифтазином? Нет, мажептилом. Однохуйственно, нейролептики; но на мою благотворительность можешь больше не рассчитывать: сам на подсосе, циклодол кончается. Что кончается? Циклодол, он купирует паркинсонизм. Что купирует? Беда с вами, с молодыми, рассмеялся Достоевский, итак, открываем мои университеты: паркинсонизм, то бишь судороги, мышечная скованность и прочая малоприятная поебень – побочное действие нейролептиков, а циклодол это дело снимает, и чай, чтоб ты знал, тоже. В дурдом можно ложиться с полными карманами чая или циклодола. Мы, ветераны, наполовину чифиристы, наполовину циклодольщики. Я, было дело, тоже чифирил, пока мотор не посадил. На побывку едет молодой чекист, чайник закопченный, – видно, чифирист... Плохо, что и то, и другое – в сущности, наркота, опять же выходит палка о двух концах; Господи, да откуда ж говном-то так прет, не от тебя ли часом? Нет, объяснил Андрей, это у нас бомж обосрался. Ты, я видел, выходил от Лебедева, это, юноша, признак неважный; Иванов – банальная пьянь, пыльным мешком зашибленная, но Лебедев – другого поля ягода, о чем хоть говорили-то? Вся жизнь впереди, надейся и жди, процитировал Андрей. Обычный совдеповский порожняк, махнул рукой Достоевский, что за прелесть эти сказки! а по существу? Спрашивал, чем интересуюсь. И чем же ты интересуешься? Философией. Ты что, так ему и сказал? Да. Дурак ты, юноша, разве ж можно, тебе враз прицепят философскую интоксикацию. Но Лебедев сказал по-другому: патологическое мудрствование. Это, юноша, то же самое, только по-русски, ты что, сам себе враг? Гражданину СССР положено любить рыбалку и футбол, все остальное – уже симптоматика. Впредь старайся фильтровать базар: никак нет, так точно, всем довольны, вашбродь, рады стараться. А что сверх того – от лукавого. В противном случае сам себе подпишешь приговор.
В курилку засунулась медсестра: а ну, больные, по местам, кому режим не касается? Да брось ты, Ольга, постромки рвать, поморщился Достоевский, глянь лучше в наблюдалку, там тебе пациент кучу нахезал, амбре на все отделение. Рогозин, пошли в палату, скомандовала Ольга. В наблюдалке она щелкнула выключателем. Виталя заворочался и натянул одеяло на голову. Нет, все чисто, заключила Ольга после беглого осмотра, а откуда в самом деле вонь, может, где трубу прорвало? Ложись, Рогозин, завтра разберемся.