– Князь-кесарь, говорите вы, наградил царя? – спросил опять Ермолай.
– Да, – отвечал Немцев, – чтобы показать пример повиновения, государь строго подчинил себя властям. Он прошел все степени, узнал все трудности, служил матросом, солдатом, бомбардиром, все испытал на себе, всему научился.
– И показал свету и нам, – сказал капитан, – что возможно человеку.
Немцев встал.
– Да здравствует Петр бессмертный! – закричал он, подняв рюмку с вином.
– Да здравствует, – повторил капитан, – государь – работник на верфи Ост-Индской кампании, плотник у саардамца Рогге, кузнец на заводе Миллера, близ Истецких вод, где он выковывал железо за пуд по алтыну, механик в мастерской ван-дер-Гейдена, хирург у Рюйша, естествоиспытатель с Бургавом!
– Да здравствует, – повторил Немцев, – человек, до 14-летнего возраста питавший непреодолимое отвращение к морю и после создавший флот, с коим лично победил первейших адмиралов своего века! Да здравствует строитель «Старого Дуба»!
– Строитель величия нашего и славы, – громогласно сказал секретарь, из глаз которого лились ручьем слезы, а из уст слова, когда речь шла о Петре. – Да здравствует! – продолжал он важно[14],– «Священного Российского Государства священнейший Автократор, Веры православный всебодрственнейший защититель, злодеяния прогонитель, добродетелей же и сводобных наук и художеств насадитель, Славянских народов вечный славы начальнейший Автор, врагов победитель, падших возставитель, Царства прибавитель и распространитель, войска верховный Хилиарх, Марс, Генеральный Архистратиг, нашего века державнейший Нептун…» – он не мог продолжать от избытка чувств.
– Что же ты, – просил Немцев, обращаясь к дочери, – не сделаешь приветствия в честь новорожденного?
– Я, – отвечала тихо Ольга, – могу только кончить приветствие Андрея Федоровича и повторить с Кантемиром: «Да здравствует Государь, Отец Отечества, повелитель всемилостивейший и прекротчайший!»
– Прекрасно! Аминь, – сказал секретарь. – Исчислять достоинства Петра недостанет жизни. Я велел бы, однако, – прибавил он, садясь и поглядывая на Ермолая, – каждому русскому вместе с заповедями выучивать дела великого императора и помнить, как «Отче наш», во-первых, письмо его к Сенату из лагеря при Пруте, во-вторых, речь, сказанную им пред народом в 1714 году при спуске корабля «Нарвы» и, наконец, все подробности торжества Нейштадского мира! Выучивать и долго рассуждать над этим.
– Я велел бы, – сказал Немцев, – изучать каждый его шаг, всякое действие, всю жизнь и все минуты этой жизни, клянусь «Старым»…
– А что? – перебил капитан, – неужели император и поныне деятелен, неусыпен, как пред отъездом моим с фон-Верденом к берегам Каспийского моря?
– Всегда тот же. Болезненные припадки, к несчастию, в нынешнем году усилившиеся, требовали бы, – сказал, вздыхая, секретарь, – некоторой перемены в образе жизни, но государь тем неусыпнее и деятельнее.
– Андрей Федорович, – спросил Ермолай, обращаясь к секретарю, – вы обещали мне давно рассказать об ежедневных занятиях государя.
– Занятий, дружище, не перескажешь, и слишком их много, и слишком они важны; а вот выслушай, как проходит день для Петра Великого.
Встает он в три часа, до пятого держит корректуру издаваемой в С.-Петербурге газеты и прочитывает рукописи книг, поступающих в печать. Заметьте, что в переводах иностранных сочинений, которые исключительно трактуют о России, он не позволяет изменять ни насмешек, ни даже хулы, которою многие дерзают его осыпать. «Это полезно нам», – говорит государь.
В пять часов, выпив рюмку анисовой водки и положив в карман футляр с математическими и другой с хирургическими инструментами, государь берет трость, записную книжку и едет на лодке, в одноколке или идет пешком осматривать работы. В седьмом часу заходит в Сенат, переходит из одной коллегии в другую, слушает дела, надписывает свои решения, излагает мнения о важных государственных предметах и любит участвовать в прениях, открывающих ему образ мыслей и степень способностей каждого. В 11 часов, выпив опять рюмку анисовой водки и скушав крендель, государь идет домой, там записывает все замеченное и тотчас делает просителям аудиенцию. Он, не различая чинов и званий, терпеливо выслушивает каждого. По окончании аудиенции садится с семейством за стол. Отобедав, читает иностранные газеты, отмечая на полях, что должно переводить для «Петербургских ведомостей». Потом отдыхает с час, а в 4 часа сидит уже в токарной, которую называет местом отдыха. Как известно нам, здесь производятся все государственные дела. Окончив занятия сии, государь сверяет приказанное и исполненное с заметками записных своих книг, потом пишет письма, указы, составляет проекты, рассматривает сам многие дела, вникает во все, орлиным глазом смотрит из своей комнатки на империю и видит все от мала до велика. Остальную часть вечера он посвящает семейству.
– Чудесно, непостижимо, – сказал капитан. – Не говоря уже о способах, ум не может понять, как достает времени, чтобы совершать все сделанное Петром.
– Не забудьте, – отвечал секретарь, – что государь нередко веселит народ торжествами, в которых сам участвует, что он обедает, крестит, пирует, бывает на похоронах у многих подданных, что он собственной рукой пишет иногда до двадцати писем вдруг и производит множество работ столярных, токарных, резных.
– Никитична, – сказал Немцев, обращаясь к старушке, которая во все сие время сидела неподвижно, сложив руки на груди, перебирая пальцами и не спуская глаз с Ольги; по временам она только шевелила губами, как будто читала про себя молитву. – Никитична! Так ли живали цари во время оно?
– Не знаю-с, батюшка, – отвечала старуха, встав, опустив руки и низко кланяясь.
– Она вашего поля ягода, – продолжал Немцев, с улыбкою обращаясь к Ермолаю. – Больно не нравится ей всякая новизна. Правда ли, бабушка?
Никитична со вздохом повторила свой поклон и ответ:
– Не знаю-с, батюшка.
– Телогрейки никогда не хотела снять.
– Теплее в ней, Иван Иванович.
– Мимо Оперного дому проходя, плюет и крестится.
– Крест нигде не мешает, государь мой.
– От немцев чурается, как от чертей. Спрыскивает Ольгу водою с уголька, если случится, что на нее взглянет кто-либо не из родных.
– А как же, отец мой? Глаз дивное дело.
– С мужчинами до сих пор говорить стыдится и боится.
– Смолоду неучена была, родимой.
– На ассамблею и калачом не заманишь.
– Воля милости вашей, а туда, пока жива, не загляну, Иван Иванович.
– Да хоть бы из любопытства – может, тебе и понравится.
– Ох, отец мой, Христос с тобою, слушать больно! Плачу, что и красавицу нашу ненаглядную ты водишь в этот вертеп.
– Да об чем же плакать, коли ей там весело?
– Какое веселие, разврат, батюшка, разврат. Наше место свято, видана ли экая неучливость: мужчина незнакомую барышню держит за руку, да говорит с нею, еще и по-немецкому, да так ей в глаза и смотрит, да прыгает, Господи Иисусе! А матушки-то сидят себе где-нибудь в углу, как куклы! Стыд, стыд сущий!
– Что же худого, Никитична, коли везде…
– Везде, батюшка, не то, что здесь, мы ведь крещеные, православные. Ох, приходят последние времена, настает царствие антихристово. Бывало, девушка, как алмаз, бережена да лелеяна, сидит в теремочке, окна на двор, да и те завешены наглухо простынькою, а нынче выдумали на прохожую улицу – глядите, добрые люди, кто хочет! Мало еще, напоказ изволят выходить в какую-то, прости Господи, ассамблею да в оперу. Все дьявольские искушения. Да завели порядки такие, что всякому встречному подавай целовать свою руку! Бесстыдство какое! Ох, родимой мой, дурные времена!
Секретарь вынул свои огромные часы.
– Вечереет, – сказал он протяжно, – а иным прочим для вышереченной ассамблеи надлежит еще и принарядиться.
– Точно, точно, – сказал Немцев, вставая, – мы и заболтались.
Все последовали его примеру: секретарь громко прочитал молитву, после которой гости поклонились друг другу и обняли хозяина.