Асфальт из грязно-серого превратился в спокойную полную ненавязчивого достоинства дорогу, по которой тянуло прогуляться, — дома, слева и справа от нее, только что бывшие безликими городскими домами без архитектурных излишеств, вдруг обрели каждый свое лицо. Каждое из этих лиц-домов вдруг понравилось мне, в каждом было что-то свое, особенное, за что ими можно было любоваться.
Я и так уже, в эти мгновенья, любовался свей улицей, и даже гордился, что мне посчастливилось на ней жить.
Но так не бывает, так же не бывает, чтобы все сразу, ни с того, ни с сего, стало таким замечательным, таким объемным и таким гармонично-спокойным.
Только спустя минуту или две, это впечатление стало стираться, буквально на глазах, но неторопливо, так что я мог проследить, как это происходит: красота стала стираться, словно под невидимым ластиком, а вид улицы становиться привычным обыкновенным зрелищем, каким я его привык видеть всегда. И — не замечать.
Но то, что происходило с ней в эти несколько минут, я запомнил… Знал теперь, — такое возможно…
Вот и пойми после подобного, что же это такое: как на самом деле? И — как бывает? А как — нет.
К врачам я с перепугу ходил, и не один раз…
Впервые это случилось со мной в августе, тринадцатого числа, в самый интересный день месяца. Хорошо еще, что это была не пятница.
Я поднимался, после работы, из метро на эскалаторе, нужно было по пути домой купить еще хлеб, и какие-нибудь пельмени. В половине десятого начинался футбол, «Реал» готовился рубиться с «Миланом», и впереди меня ждал прекрасный вечер. Вдобавок, я поспорил с Фроловым на три бутылки пива, который души не чаял в итальянцах, что меня вполне устраивало, — так что был непосредственный интерес.
То есть, все было замечательно.
Я никогда не жаловался на здоровье. Раз в два года — грипп, в детстве — ветрянка и краснуха, ну там разок или другой — ангина. Все… Никакого нездоровья в природе вообще не наблюдалось, — так же как и здоровья.
Поэтому, то, что произошло со мной, — было страшно.
Страшно, не то слово, — испугаться я не успел. Страшно, — так страшно, как только может быть страшно, — стало потом… Сначала же, поднимаясь вверх по эскалатору, я просто умер…
Это совсем не больно, — умирать. Что-то останавливается внутри, дернувшись судорожно последний раз, тут же перехватывает дыхание, будто весь воздух мира вдруг закончился, — следом, когда еще толком не дошло, что происходит, сознание начинает покрываться серой пеленой, пелена эта наплывает, и ты оказываешься во тьме, — которой нет ни начала, ни конца… Вот и все.
Слава богу, что в тот, первый раз все это продолжалось несколько секунд, так что эскалатор не успел вывести меня наверх. Но парочка, стоявшая выше, должно быть, перепугалась, когда им в ноги свалился мужик, не подававший признаков жизни.
Первое, что я увидел, когда стал приходить в себя, — эти ноги… Мужские, в черных, запачканных у подошв, ботинках, и женские, полные, не очень правильные ноги в белых стоптанных туфлях.
— Ну ты, брат, нажрался…
Это было первое, что я услышал, вернувшись из небытия… Внутри продолжало легко дергаться, — вот с этого момента ко мне пришел страх. Накатил, ворвался, нахлынул. И, кроме него, во мне ничего не осталось.
Единственное, чего я хотел, моим последним желанием, на этом свете, было — не умирать сейчас, а как-нибудь встать, дойти до дома, и умереть там. Там, где не стало мамы.
Я подобрал сумку со ступенек, шатаясь, словно на самом деле был пьян, вышел на улицу, развернулся в сторону дома, — и пошел.
Ничего не болело. Все уже работало, как отлаженный, смазанный лучшим маслом механизм, — но меня сотрясало от страха. От беспричинности того, что произошло, от необъяснимости этого, от непонимания, от неожиданности, — но больше всего, от несправедливости, которую слепая природа обрушила на меня.
Только одно билось в голове, из всего возможного: почему я, почему я, почему я, почему я…
Я плохо соображал в этот вечер. Должно быть, удар, который получил, послал меня в нокаут. Какие-то мысли появлялись, — они скакали и прыгали, прыгали и мельтешили, возникали и пропадали вновь… Я ничего не понимал: забыл поужинать, но честно включил телевизор, когда начался футбол. Смотрел, и не видел… Выключил его как-то быстро, — там во всю носились футболисты, орал комментатор, ревели трибуны, — все это было не для меня…
Я хотел тишины. Ее одной, единственной, тихой, тишайшей тишины, где нет ни единого звука, ни писка, ни слова, ни шороха, — ничего. Где только я, я, я… больше никого… Бросился на разложенный диван, отвернулся к стене, натянув на себя одеяло, и свернулся калачиком. Я вжимался в себя, как только мог, ощущая тепло своего тела. Ничего во мне не оставалось, кроме жалкого протеста против того, что произошло со мной.
Я, конечно, протестовал, но понимал в то же время, что от меня ничего не зависит.
Это было странное, и как я понимаю сейчас, не совсем ординарное ощущение. Словно бы шел-шел, и пришел в местность, про которую ничего не знал. В какую-нибудь Австралию, где живут утконосы и кенгуру, и летают по небу странные птицы.
Здесь, среди чудовищных вулканов, всесокрушающих тектонических разломов, и пугающих всполохов атмосферы, — я был песчинкой, не приспособленной для дальнейшей жизни.
Так что, мне оставалось только свернуться калачиком, под своим одеялом, и трястись от страха, а затем входить в ступор. Потому что, ничего и никогда от меня не зависело. Моя жизнь… Хозяином которой, — я не был.
У нее был какой-то другой хозяин, — до сегодняшнего дня я его не знал, даже не подозревал о нем. Не знал и сейчас. Но уже догадывался о его существовании.
Уже знал, что ничего не значу. Не имею никакой цены, не представляю никакой ценности.
И еще, окончательно как-то, меня пугала мысль, — что так бывает со всеми. Со всеми, кто живет и жил на Земле. Просто, когда это происходило или происходит с ними, никому не бывают интересны их проблемы. Так что никому и не интересно, — как это бывает.
Когда все заканчивается…
Какое мне дело до остальных. Когда это произошло со мной… Почему я? Почему именно я, — когда мне всего двадцать восемь, и впереди огромная бесконечная жизнь.
Казалось бы.
И, когда мне, в моем полуобморочном состоянии, виделось, что моя жизнь — бесконечна, что-то ужасное отходило от меня. А когда виделось, что я сейчас, и вот-вот умру, — накатывало снова.
Так что, оставалось, то покрываться под одеялом потом, то ощущать вокруг себя, под тем же одеялом, кладбищенский холод.
Ничего другого вокруг меня не было…
2
Странно, — я хорошо и спокойно спал… Настолько хорошо и спокойно, что утром не сразу вспомнил то, что вчера случилось со мной.
Проснулся в каком-то удивительно хорошем расположении духа, как когда-то в детстве, чувствуя удивительную легкость в теле, с по-особенному какой-то ясной головой, как когда-то: с предощущением счастья, которое обязательно придет ко мне сегодня.
Как же иначе: «Реал» два — один выиграл у «Милана», — придется Пашке раскошелиться на три бутылки пива, две мне — одну ему, от моих щедрот…
Но я же не досмотрел футбол. Вообще, не знаю счет… Я…
Нет… Я вчера, как самая банальная девчонка, свалился в обморок. Нашел место, не где-нибудь, а в метро, на эскалаторе, — мог бы, если бы не повезло, угрохаться вниз, летел бы, кувыркаясь и сшибая всех на пути. Авитаминоз. Отсутствие апельсинов в пище, лимонов, бананов, капусты, вообще всякой зелени… Одни пельмени, каждый день пельмени, утром, вечером и в обед. От этих пельменей, — в которых понамешано черт знает что, одни отходы. Попался какой-нибудь крысиный яд, крысу закатали в тесто, досталось мне. Вместе с ядом. Отсюда — обморок… И отсюда мораль, — больше никаких пельменей. Свари мясо, если хочешь мясо, ешь редиску и укроп, — никаких полуфабрикатов. Новая жизнь.
Протянул руку к трубке, набрал Пашкин номер:
— Чего тебе? — спросил он, сонным голосом.