Литмир - Электронная Библиотека

Вместо Квакернака, которого перевели в другое место, обязанности чиновника загса исполнял Кристан. Он позаботился о том, чтобы Руди своевременно появился перед своими родственниками. Мы были так взволнованы, словно это нам предстояло жениться, и толпились у окон, когда пара под руку продефилировала к выходу, а за ней проследовали отец и брат жениха, ребенок шел между ними. Завершали процессию Кристан и эсэсовец. В загсе города Аушвиц брак был вторично зарегистрирован, теперь по немецким законам. Через некоторое время вся свадебная процессия вернулась в наш отдел. Пока отец и брат прощались, Кристан послал начальника нашей конторы к капельмейстеру арестантской капеллы, чтобы они сыграли для новобрачных. Но, поскольку они не получили предварительного разрешения у коменданта лагеря, концерт не состоялся.

Три ошибки! Во-первых, это был испанец, тот, который женился. Он защищал Мадрид, потом бежал во Францию, там подцепил француженку и сделал ей ребенка. Потом его сцапали немцы и приволокли сюда. Когда ребенок стал постарше, а испанец все еще сидел в лагере, женщина начала требовать, чтобы он на ней женился. И направила господину рейхсфюреру СС лично свое прошение. Гиммлер возмутился: что за халатность в новой Европе! Немедленно жениться! Во-вторых, француженку тут же притащили в лагерь вместе с ребенком, где с испанца тем временем стянули арестантскую полосатую робу и засунули его в элегантный костюм, который лагерный капо собственноручно погладил в прачечной, на шею накинули галстук, прекрасно подобранный по цвету, и свадьбу можно было начинать. В-третьих, оркестр благополучно сыграл, правда, только после бракосочетания, когда новобрачных отправили в отдел криминалистической техники, чтобы сделать свадебные фотографии: она с букетиком гиацинтов и ребенком на руках, он с гордо выпяченной грудью. За ними шагала музыкальная капелла и играла что было мочи, несмотря на вопли эсэсовца с кухни, который страшно чертыхался: вместо того чтобы картошку чистить, в рабочее время музицируют! Ну я вам покажу! Мой суп стоит без картошки! Я вас всех в гробу видал… Дружки пытались его утихомирить: это ж приказ прямо из Берлина! А похлебку можно разок и без картошки на стол подать. Снимки новобрачных тем временем были готовы, а им самим разрешили удалиться в бордель, который для них освободили на одну ночь. На следующий день француженку выпроводили назад во Францию, а испанец в своей драной куртке опять пошел вкалывать. Зато всех эсэсовцев в лагере распирало от гордости: у нас в Аушвице можно даже жениться!

Лагерный бордель находился в блоке под номером 24, на втором этаже. Он состоял из восемнадцати камер, в которых выполняли свою работу двенадцать немецких и шесть польских проституток. Большинство женщин носило черный треугольник, они и раньше занимались проституцией. Но были и такие, которые вызвались исключительно от отчаяния. Еда была лучше, а по ночам мужчины приносили подарки. Был случай с одной семнадцатилетней девушкой, умолявшей начальника женского лагеря Биркенау, хаупштурмфюрера Гёслера, направить ее в бордель. Она еще ни разу не спала с мужчиной, но ради спасения своей жизни была готова на это. Гёслер был так растроган собственной жалостью, что распорядился перевести девушку на более легкую работу. Был еще другой случай. Один поляк, возвращаясь вечером после работы в барак, увидел в окне борделя свою жену, а до этого он даже не знал, что она тоже в лагере.

Среди политзаключенных считалось позорным ходить в бордель. Для этого был нужен купон, его сдавали на входе. Ими капо снабжали только тех, кто для них что-нибудь «организовал». В приемной сидел санитар-эсэсовец, который делал им укол. Через четверть часа они должны были выйти. Я знал, как бордель выглядел изнутри, потому что осенью сорок третьего наша команда расписывала стены комнат. Один голландский еврей, очень способный художник, по приказу лагерного коменданта рисовал на стенах обнаженных или полуобнаженных женщин, словом, то, что нацисты понимали под эротикой. Я думаю, эсэсовцев от души позабавила идея поместить новобрачных именно в бордель. Нас это нисколько не смутило, напротив, свадьба была как погружение в нормальную жизнь, которой мы давно были лишены. Мы причислили ее к нашим патриотическим завоеваниям, рассматривая как акт самоутверждения, быть может, даже как компенсацию наших поражений задним числом. Мы не учли, какой убийственный эффект это должно было произвести на наших польских товарищей.

За ваше благополучие, Руди!

Все вдруг стало совсем другим. Мы сидели в подвале вещевого склада, завесив окна и заперев дверь в блок. У нас было что поесть. Было что выпить. Я даже закурил сигарету. Его глаза блестели. Людвиг тоже весь сиял. Как все было, Руди, расскажи, наконец, с самого начала по порядку.

Пока смерть не разлучит вас.

Но в тот вечер он был мыслями далек от нас. Я никогда не помышлял о бегстве. Тот, кто бежит, подвергает опасности оставшихся. Но когда мы с Эрнстом Бургером поздно ночью шли по лагерной улице к нашему бараку, решение созрело. В нас зародилось желание бежать, ибо теперь мы знали, что мы живы. Свадьба была неопровержимым доказательством нашего существования.

3. ТИШИНА

Она думает об этом. Иногда, ежедневно, каждую минуту, все реже, все еще в свои сорок лет. Потом ей снова кое-что вспоминается, но ощущение близости пропало, пропало желание любить и быть любимой. Однажды она приподнимается в постели, ночью, с твердым намерением. Напряженно вслушивается, затаив дыхание. Как благодатна тишина. Лишь тихое безобидное бульканье в отопительных трубах. Муж уже лег. Ей было бы неприятно, если бы он застал ее пишущей. Словно она предает его, и ее должны мучить угрызения совести по отношению к нему и еще к сыну, который давно вырос. Поэтому ей так тяжело на душе: потому что его тень заслоняет образ Руди. И потому что годы, прошедшие с тех пор, поглотили веру, жизненную силу, уверенность, что дела идут именно так, как она мечтала. Она ведет подсчет: четыре сложные операции, высокое давление, тяжелая болезнь Эди, которая сильно подорвала ее, неожиданная смерть ее брата, обманувший надежды исход большого мятежа, отсутствие истинного перелома в жизни ее родины. И самое плохое, пишет она дальше, что можно вообще испытать: утрата веры в доброту людей и сознание, что идеалы есть не что иное, как несбыточные фантазии или ступеньки карьеры. Этим фактом и еще тем, что ей уже не двадцать (двадцать девять, когда кончилась война), она оправдывает свою путаную, убогую писанину, которая тем не менее повествует о великом дне, о последней ночи, о небытии. Нигде, пишет она, я не была такой несчастной…

Нигде я не была такой несчастной, как в этом маленьком грубом городишке, у этой вечно брюзжащей и ругающейся хозяйки мясной лавки, для которой я всегда была лишь грязной сукой; все немецкие слова забылись, только это обращение осталось в памяти, единственное, чего я хотела, — это уехать куда угодно, где я не буду грязной сукой, но ничего не получалось, мы с Эди никому не были нужны, и, изнемогая от усталости и беспомощности, я согласилась поехать в Вену. Отец Руди был против, он писал мне, что его квартира мала для всех, но я все равно поехала, в Вене было нечего есть, ничего нельзя было купить, нечем было топить, тем более иностранке с ребенком, один раз меня даже вытолкали из трамвая, мне еще повезло, что все обошлось. Дом бомбили, и мы с Эди были единственными, кто оставался жить в руинах, но все это было позже, а сначала пришла телеграмма. Мне было нечего надеть, и фрау Весели — я ее никогда не забуду — взяла меня к своей подруге, портнихе, ужасно тосковавшей по мужу, которого депортировали. В ее малюсенькой комнатке я впервые в жизни увидела кровать, которая одним движением мгновенно превращалась в шкаф, и возле этого шкафа-кровати она сшила мне костюм, а фрау Весели подарила мне нейлоновую блузку, которая блестела, как шелк, а для Эди свитер и тирольские штанишки с помочами, он их потом и надел. Ночь перед отъездом мы должны были провести у моего свекра, чтобы вовремя попасть на вокзал, то ли на рассвете, то ли после захода солнца, в общем, в сумерках, и, как уже когда-то, у нас было отдельное купе, Эди спал на полке рядом со мной, улыбаясь во сне, и мне казалось, что мы никогда не приедем.

30
{"b":"538427","o":1}