В Гюре мы создали Народный институт, по примеру Красной Вены. Организовали языковые курсы, занятия по литературе, стенографии, географии, истории, математике. Кто сдавал экзамен, получал свидетельство. Не знаю, участвовал ли в этом Фримель, скорее всего да, почти все были задействованы. И дело было не столько в продолжении образования, нам гораздо важнее было держаться вместе, у всех была потребность отвлечься от событий в мире и от мыслей о собственном неопределенном будущем. Австрии больше не существовало, и французам, похоже, доставляло особое удовольствие все время напоминать нам об этом. «Nationalité?» — спрашивали офицеры, и когда мы отвечали: «Autrichien», они говорили: «Ah, un autre chien!»[23] После того как провалилась их затея с Иностранным легионом, они хотели загнать нас в свои трудовые отряды. Поначалу мы отказывались. Но через какое-то время нам пришлось уступить. Потом многие добровольно согласились на трудовую службу, почти каждый второй австриец. От швейцарской границы вверх до Ла-Манша, повсюду мы вкалывали на французов.
У меня нет сведений, как удалось Фримелю вырваться из Пора. Может, он зарегистрировался как prestataire[24]. И получил на это добро, сумев доказать, что его ждет жена, такое тоже случалось. Или его перевели в другой лагерь, где женам разрешались посещения. Или просто улизнул ночью тайком, перемахнул через ограждение или пролез под ним внизу. Во всяком случае, он вдруг исчез.
Потом наш лагерь был расформирован. Кто может работать, должен работать! Меня взяли, потому что я была сильная, а сестру нет, она была чересчур нежная и слабая.
Если ей отказано в праве работать, я тоже не пойду!
Хорошо, сказали они.
Французы загнали нас в товарные вагоны для скота, я этого никогда не забуду, в каждый вагон по сорок женщин. В провинции Савойя, недалеко от швейцарской границы, нас выгрузили. Мы должны были отбывать там трудовую повинность. Меня направили к одной графине, она жила в настоящем замке, а возле замка находились хозяйственные постройки, с конюшней и сараем. Марга попала к какой-то крестьянке, в Силинжи, деревню в тридцати километрах. Там она хотя бы была сыта. Не знаю, как Руди удалось отыскать ее; так или иначе, однажды он ее навестил. Он тогда уже не был интернирован и мог передвигаться свободно. В общем, судьба бросила их друг другу в объятья. Вскоре Маргарита забеременела.
Когда срок моего трудового договора истек, я приехала за сестрой. Ее хозяйка сразу вцепилась в меня. Я всегда была настырная, упрямая, никогда не сдавалась. А Марга была типичной дамочкой. Она с удовольствием наряжалась, накрашивалась, подводила губки. Она была привередливой. Ей меньше всего хотелось вычищать конюшню, доить коров или копать картошку. Крестьянка была сыта ею по уши. «Эх, как жалко! — воскликнула она, увидев меня. — Если бы у меня была такая, как вы!» Я и вправду энергично взялась за дело, там, в деревне. Когда мне пришлось в первый раз пасти коров на пастбище, все четырнадцать разом от меня удрали, как рванули галопом вниз по улице — и прямиком в церковь. Вся деревня помогала выгнать их оттуда. Я этим хочу сказать, что работа моя была не сахар.
Из Аннеси мы поехали поездом до Монтобана. Два дня через всю Францию, без документов! Повсюду уже орудовало гестапо. Немцы. Сестра тряслась от страха. Перед каждой проверкой я отсылала ее в туалет. Закройся на задвижку, говорила я ей, и открывай, только когда я скажу. Когда входили немцы, я изображала сияющую улыбку. «Excusezmoi, monsieur»[25]. Документы куда-то засунула сестра. Она как раз в одном месте. Если вы соблаговолите подождать… Каждый раз это срабатывало. Только однажды какой-то тип с квадратным черепом стал ломиться в туалет. Открывайте! Проверка! Я выскочила из своего купе и как фурия набросилась на него: руки прочь! Моей сестре стало плохо. Она ждет ребенка. Немец вытаращился на меня, потом отправился в соседний вагон. Его счастье! Я ему чуть глаза не выцарапала.
В Монтобан мы прибыли второго октября, в мой двадцать третий день рождения. Сняли меблированную комнату. Марга написала Руди. Он тогда уже работал горняком, забойщиком в угольной шахте Кармо. На третий день он приехал за ней. Потом я долго о них ничего не слышала. Пока сестра не родила, 26 апреля 1941 года. Тогда я навестила их. Прижала к сердцу своего маленького племянника. Через какое-то время пришел Руди. Мы обнялись. А потом мне надо было уже уезжать.
Маргарита рожала в Альби, в роддоме, там же, где и я. Нам обеим не повезло. Ее пинали, чтобы малыш наконец-то вышел, а меня почти всю разрезали, вытаскивали моего мальчика клещами. Бывают же легкие роды, а нашим страданиям конца-краю не было видно. У меня схватки продолжались три дня, у нее два. Говорят, если уж роды такие тяжелые, ребенку надо хотя бы обеспечить хорошую жизнь. Сделать все, чтобы не потерять его. Но Руди не понял этого. Он своего мальчика потерял. Только первые недели побыл с ним и потом одну ночь, которую им было разрешено провести вместе. Больше он его никогда не видел.
Перемирие между Францией и Германией[26] сделало актуальным вопрос о репатриации. После того как вермахт разгромил французские позиции, страна была поделена на две части. Лагеря находились на юге, в свободной зоне, которая вовсе не была такой уж свободной. Однажды нас построили, и тут появились немецкие офицеры, которые призвали нас вернуться на родину. Вам нечего бояться, говорили они, вы же теперь «остмаркеры»[27], вы не нарушали немецкие законы, рейху нужен каждый «фольксгеноссе»![28] Правда, дома вам придется переучиваться. Что это значит, они нам не сказали. Ну так как, кто готов? В Ле-Верне, где я тогда был, вызвался только один. Все остальные сказали, нет, мы остаемся.
Потом партия поменяла свои взгляды. Может, в связи с германо-советским пактом она надеялась, что нацисты не тронут коммунистов. Во всяком случае, снаружи пришло указание спасать кадры: во Франции все погибнут, нет никаких перспектив. Нужно настраиваться на то, что рано или поздно все равно придется возвращаться на родину. Это было не лишено смысла. Чешские и югославские интербригадовцы, сражавшиеся в Испании, еще раньше изъявили согласие нести трудовую повинность[29] и сотнями уехали в Германию. И в самом деле нашли работу. Нам это было известно, поскольку мы получали от них письма. Они писали нам, что работают на том или ином заводе и что в Германии им лучше, чем в этих поганых французских лагерях.
Через две недели я снова навестила сестру, чтобы помочь ей с малышом. И тут Руди рассказал мне, что собирается вернуться в Австрию, причем с Маргой и малюткой Эди. Представляете себе! Ну зятек! Сначала он бежал из Австрии, где оказывал сопротивление нацистам. Потом боролся с фашистами в Испании. И теперь этот человек надумал добровольно сдаться немцам. Я думала, меня удар хватит.
Ты с ума сошел! Непременно хочешь сдохнуть! Уж коль на то пошло, поезжай тайком, замаскировавшись под иностранного рабочего, с фальшивыми документами. Но только не официально!
Мы ругались так, что клочья летели. Я ему кричу: как тебе только такое в голову могло прийти — тащить с собой жену и новорожденного ребенка! Ты хочешь, чтобы они всех вас укокошили? А он, в полной ярости: Маргарита, ты можешь выбирать: или твоя сестра, или я. Прекрасно, говорю, я прямо сейчас забираю сестру. Но она, конечно, выбрала его. Была влюблена в него, как кошка. Он был отцом ее ребенка. Я была готова удавить его. Удавить или поцеловать. Останься, пожалуйста, вот как мне надо было сказать.
Оставаться дольше было бессмысленно. Поэтому мы приучали себя к мысли о возвращении домой. Впрочем, партия выдвинула следующий лозунг: тот, кто подпадает под «Нюрнбергские законы о гражданстве и расе»[30], не должен ехать. Но один из наших, который был наполовину евреем и кого касались эти законы, все же подал прошение. Партийный деятель, не буду называть его фамилию, поскольку его уже нет в живых, а о мертвых плохо не говорят. Так или иначе, мы его из членов исключили, потому что он не подчинился решению партии. Итак, ни один из тех, кого затрагивают «нюрнбергские законы» и кому нацисты будут мстить, не должен ехать. У нас, например, был один интербригадовец, который был замешан в перестрелке с ними в Верхней Австрии, в районе Хаусрук, там даже было несколько убитых. Он тоже не записался. Так это было. Каждый должен был решить для себя, остается он во Франции или изъявляет желание быть отправленным назад. Но однозначного приказа не было. Каждому был предоставлен выбор — ехать домой или нет. Причем, я еще раз подчеркиваю, подавляющее большинство решило ехать. Не все. А те, кто сказал: да, я еду, написали потом в Германскую комиссию по перемирию в Тулузе и подали прошение о репатриации в Германию. Каждый за себя. Да или нет. Но некоторые не написали.