Милочка заплакала…
…Он умудрился явиться опять именно тогда, когда Лиза мыла пол. И вновь смотрел завороженно на ее вспотевшее лицо в нимбе растрепавшихся рыжих кудрей. Но Лизе было уже все равно. От его такой улыбки в одно мгновение улетучилась досада на свое бесконечное ожидание и страх, что ничего вообще не было и не появлялся под окном бабушкиного дома пограничник в надвинутой на брови фуражке…
— Слушайте, я вас еще в прошлый раз хотела спросить, да не получилось, — вместо «здравствуйте» ринулась в бой Лиза.
— Да, да, как же, вы тогда еще кашляли, — поспешно подтвердил молодой человек. — Спрашивайте — отвечаю.
— Вас, что же, не стригут на заставе? Я полагаю, за такую копну два наряда вне очереди дают.
А он улыбался и не отвечал. Он смотрел на нее так, как, наверное, сама Лиза смотрела несколько лет назад на знаменитую Джоконду, привезенную в Пушкинский музей. С восхищением и недоверием. Ей тогда казалось невероятным, что она стоит перед той самой женщиной, которая покорила весь мир своей непостижимой улыбкой. Но ведь то была Джоконда…
Лизе вдруг захотелось сейчас же, сию минуту, пока лицо ее еще не поменяло выражения, подбежать к зеркалу и вглядеться хорошенько в знакомые черты — возможно, она никогда не замечала в них какой-то особинки, которую углядел в ней этот человек.
Тогда Лиза еще не знала, что не в ней, а в нем заключалась эта редчайшая особинка — уметь видеть в человеке то, что неподвластно взгляду другого…
— Нас стригут, — охотно объяснил пограничник, — но если по стандарту волосы в среднем отрастают за такой-то промежуток времени на один сантиметр, то у меня — минимум в пять раз быстрее. — Он сдернул фуражку. Густые светлые волосы обрушились на лоб, образуя челку, и он сразу сделался совсем мальчишкой.
— Ого! — присвистнула Лиза. — А вы, дедок, без головного убора еще ничего… первой молодости.
За спиной раздался бабушкин голос. Пограничник надел фуражку, отчего в лице появилась жесткость, и представился, но совсем не по-военному:
— Добрый день. Меня зовут Никита Пушкарев. По поручению комсомольцев заставы очень хотелось бы пригласить вас к нам в гости. Нам известно, что вы являетесь потомком декабриста…
Потом бабушка угощала Никиту чаем с ватрушками. А Лиза сидела напротив и затаив дыхание караулила тот короткий миг, когда улыбка в ласковом прищуре удлинит его карие глаза и пробуравит девчоночьи ямки на щеках.
Бабушка обстоятельно выспрашивала Никиту о его семье, о планах, о воинской службе. Она всегда тянулась к молодым, в каждом обязательно углядывала черточки своих бывших учеников, которые разлетелись по белу свету. Всю жизнь Марина Семеновна была учительницей в поселковой школе, теперь мучительно переживала свой недавний уход на «заслуженный отдых». Каждого из бывших питомцев помнила она по имени и фамилии, для каждого сохранила в душе особое нежное чувство.
— Слышь, Лизок, что Никита-то говорит. Мама его в Мухинском училище преподает, а там Маша Кострова на третьем курсе учится. И общежитие ее где-то возле ленинградского дома Никиты. Недавно письмо от нее получила, в это лето никак ей домой не выбраться. Сперва практика, а потом всем курсом отправляются деревянную архитектуру Кижей изучать. А вы, Никита, значит, туда же, в Мухинское поступали?
Никита утвердительно кивнул головой, непослушные прямые волосы тотчас густой челкой закрыли лоб. Он глянул на Лизу, виновато развел руками, словно попросил прощения за то, что не поступил в Мухинское.
— А сейчас вам удается рисовать? — поинтересовалась Марина Семеновна. — Ведь в этом деле, как я слышала, важно быть в форме: рука должна быть размята.
— Да как вам сказать, — пожал плечами Никита. — В основном мое творчество сводится к оформлению стенгазет… Хотя, конечно, иногда удается и для себя поработать. Вот, кстати…
Из нагрудного кармана Никита извлек сложенный вчетверо листок плотной бумаги. Развернул. С листа глянуло на Лизу знакомое лицо с серыми глазами, окаймленными выгоревшими ресничками, с россыпью веснушек на вздернутом носу. Сходство поразило ее. Но было еще что-то такое, чего Лиза никогда не улавливала на поверхности зеркала… Одета была Лиза в длинный старомодный плащ с капюшоном, полуспадающим с растрепанных от ветра волос. И стояла она на горбатом ленинградском мосту, а сзади сумеречно синело небо с лохмотьями облаков, сновали пролетки и прогуливались прохожие в костюмах прошлого века.
Марина Семеновна всплеснула руками.
— Бог ты мой, да вы, Никита, талант! И так все по-своему, так необычно. А Лизочек-то вроде бы как живая. Но что-то ей несвойственное в лице есть. Не то скорбное, не то горестное… Вот складочка поперек переносицы и не ее вроде.
Лиза чувствовала, как запылали уши, а все лицо закололо невидимыми иголками. Никита, словно понимая, что происходит с ней, не смотрел в ее сторону, деловито договаривался о встрече Марины Семеновны с пограничниками, благодарил за угощение.
— Проводи, Лизок, гостя до калитки, — подтолкнула оцепеневшую внучку Марина Семеновна.
Лиза долго глядела ему вслед. Он шел удивительно штатской, совсем не вязавшейся с его военной формой походкой — высокий, с тонкой талией, туго схваченной широким армейским ремнем. В конце улицы он обернулся…
…— Так ты разузнай все как следует, Милочка! Ежели что, сразу с Москвой свяжемся. Нина, Лизина мать, из-под земли любое лекарство достанет. Она же у нас фармацевт…
— Ой, да знаю я, Марина Семеновна! Ну, побегу…
— Погоди!.. Я тоже с тобой!.. Я сейчас… я скоренько!..
Лиза вылетела из соседней комнаты, чуть не сбив с ног Марину Семеновну, и закружила в поисках платья, одновременно пытаясь сдернуть старенький халат. Дрожащие пальцы не попадали в петли, широко раскрытые, но невидящие глаза не находили одежды. Марина Семеновна переглянулась с Милочкой. Лицо Лизы, всегда окрашенное румянцем, показалось им зловеще бледным. Марина Семеновна ловко перехватила бестолково мечущуюся по комнате девушку, помогла ей справиться с непослушными пуговицами на халате. А Милочка уже держала наготове джинсы и первую попавшуюся под руку кофточку.
— Бабушкина… — пробормотала Лиза, — черт с ней… все равно!..
И, утонув в кофте, рванулась к двери.
Десятки, сотни, тысячи спичек с воинственно вздернутыми головками коричневой серы вместо касок выстроились плотными рядами. Некоторые из них были переломлены пополам, но тонкая деревянная пленка держала туловища, располовиненные чьими-то пальцами. «Х-р-рст», — послышался откуда-то издали сухой щелчок переломленной спички. «Х-рст, х-рст». Спички образовали ровные, словно по линейке выверенные линии, согласно беззвучной команде повернули вправо коричневые головы.
И двинулись вперед. Они шли, так плотно прижимаясь друг к другу, что издали сливались в единый спичечный частокол, без просветов, без лазеек. И только переломленные в пояснице «ветераны» вихляли своей нижней спичечной частью, оставляя узенькие зазоры. Было такое ощущение, что они спускаются с горы или холма, потому что задние ряды все время возвышались над передними и их головы нахально торчали поверх предыдущего, ряда. Когда они подходили совсем близко, Никита чувствовал, как его начинает тошнить от ужаса, от неотвратимой опасности, которую несло их приближение. Он задыхался, липкий пот заливал глаза, размывал очертания спичечной армии. Никита кричал: «Мама, мамочка!» На лоб ложилась знакомая прохладная рука, и спичечные ряды рассыпались. А Никита проваливался в блаженное забытье без видений. Потом снова и снова шли рядами спички, и опять Никита ощущал на горящем лбу, как спасение, прохладную мамину руку.
На этот раз рука была шершавая, незнакомая, но спички все равно разваливались от ее вторжения в горячечный бред. Временами наваливались какие-то плотные подушки. Они были легкие, почти невесомые, но Никита кожей ощущал их плотность. Он как бы становился сам этими подушками и чувствовал, как его тело разрастается до их размеров, разбухает и делается таким же невесомым. Плотность подушек разряжалась, и тело Никиты тоже разряжалось, казалось, каждая клетка отделяется от другой, парит, кружит в невесомости, а потом снова стягивается в тугую, плотную массу. Временами тело Никиты вдруг словно выныривало в какое-то другое измерение, наполненное противным непрерывным звоном. Никита начинал чувствовать свинцовую тяжесть век, которые никак не удавалось приподнять. Изнутри расползалась по телу нестерпимая боль. Никита понимал, что лучше не пытаться отодрать неподъемные веки — тогда боль превратится в сплошной хриплый вой над рыжими сопками. И все же он усилием воли приподнимал веки и, увидев сквозь розоватый туман два белых торчащих крыла на зависшем над ним незнакомом лице, вновь и вновь собирал остатки сил и, преодолевая боль, прыгал на удаляющуюся за сопку спину, стискивал зубы на чужой соленой шее и опрокидывался в пустоту, где толпились на горизонте ряды ненавистных спичек.