И тут – такой удар…
– Боги, за что караете?!
По крайней мере, так думала няня.
Я же думал иначе. И тогда, и сейчас.
Впрочем, тот день мне запомнился частично – хотя это был один из самых ярких лоскутов прошлого, доставшихся в наследство. Как играли в штурм города – помню; как мешал мне зануда-покойник, желая немедленно отправиться в Аид, – тоже помню. А вот как мы пришли во дворец отца… ах, какой там дворец! особенно после дворцов в Микенах, Аргосе и Трое! дом себе и дом, получше, конечно, чем у других – басилей все-таки! – но я не представлял себе дворца выше и краше…
Короче, не помню, и все тут.
Отрезало.
И какой хитон на меня надели, тоже не помню. Парадный, конечно, новый, из сундука, а вот какой? Сандалии запомнились: красненькие крепиды, с бортиками и задником, украшенным золотыми бляшками-щитами. А хитон – хоть убей, не помню!
Дался он мне, этот хитон, гарпии его забери?! Все, проплыли. Дальше тоже обрывками встает: речь эта длиннющая, мама плачет, отец хмурится…
* * *
Во дворцовом мегароне[6] ярко горели факелы – все сразу, сколько их ни было на стенах! Такого рыжий мальчишка ни разу не помнил за свою короткую жизнь. И вообще: почему бы не собраться снаружи, во дворике, если день? ну и что, что жара?!
Здесь-то еще жарче…
Маму он даже не сразу узнал: на ней был незнакомый темно-коричневый пеплос, и мама, не стесняясь, плакала, закрыв лицо руками.
Мальчика подвели к отцу, и отец положил на плечо сыну свою крепкую жилистую руку. Сжал, не рассчитав силы: мальчишку едва не перекосило. Но он не захныкал, сдержался. Пусть женщины нюни распускают, а он, Одиссей, – мужчина. Хотя дядя Алким говорит, что и мужчинам иногда плакать не стыдно, особенно если большое горе; и слова из разных песен приводит, где герои то и дело плачут – когда у них друга на войне убили, или жену хотели украсть, а не украли; или еще какая беда. А тут – подумаешь, плечо сжали! Ну, больно.
Потерпим.
Однако мальчику становилось не по себе при виде плачущей мамы. И он стал смотреть в зал, где толпилось множество народу. Вон у южной колонны притулился заклятый друг Ментор, рядом со своим папой, итакийским даматом[7] Алкимом; вон сверкают потными лысинами геронты[8] – многие со взрослыми сыновьями, а кое-кто и с внуками; и еще – люди, люди, люди… Пол-острова сбежалось, не меньше. Хотя вряд ли: мегарон у басилея Лаэрта, конечно, самый большой в мире, но пол-острова сюда не поместится.
А жаль.
До Одиссея не сразу дошло, что какой-то чужой дядька в дорогой хламиде – лазурной, будто море, с золочеными бурунчиками по краю – уже некоторое время обращается к собравшимся с речью. Мальчишка стал его слушать, но все равно почти ничего не понял. Дядька (по виду дамат, а то и басилей из-за моря! или басилейский родич…) читал написанное на длиннющей полосе тонковыделанной кожи, и по мере прочтения сворачивал эту кожу в трубочку, а внизу разворачивал – читать дальше.
Оставалось еще порядочно.
– …не печальтесь, но радуйтесь! Ибо я, Автолик Гермесид, ухожу с легким сердцем, оставляя жизнь вам, кому она в радость, а не в тягость, как была мне в последние годы. Помяните меня на погребальном пиру, но не лейте напрасных слез – ибо этим вы только опечалили бы мою тень, когда б она по воле бессмертных богов явилась на вашу тризну.
Теперь о праве наследования.
Я, Автолик Гермесид, завещаю стада свои и пастбища, равно как рабов и другое имущество, своей жене Амфитее, а также сыновьям Кимону, Гиппию и Мильтиаду в равных долях. Кроме того, ларцы с микенскими и критскими украшениями я завещаю дочери своей Антиклее, супруге басилея Лаэрта со славного острова Итаки; лук же, полученный некогда мною в дар от Ифита-Ойхаллийца, сына Эврита, я, Автолик Гермесид, завещаю внуку своему Одиссею Лаэртиду…
С этого момента речь заморского дамата (или кто он там?!) вновь полилась мимо ушей рыжего мальчишки. Да, разумеется, время от времени он слышал от родителей: где-то в Фокиде (что такое Фокида, мальчик представлял себе слабо, а вернее – никак не представлял) у него есть дедушка. Мамин папа. Дедушку зовут Автолик, он сын бога Гермеса и вообще очень уважаемый человек.
Все, как дедушку вспомнят, так и начинают крутить головами:
– Ах, Автолик! ух, Автолик! ох уж этот Автолик, чтоб ему…
Видимо, всяких благ желают.
Дедушку Одиссей никогда не видел, поэтому известие о его смерти воспринял спокойно. Тем более что дедушка сам просил в послании не плакать о нем, а, наоборот, радоваться! Вот Одиссей и не плачет. Он послушный мальчик. А едва услышал о луке, который ему завещал славный, хороший, добренький дедушка, тут же начал радоваться!
«Интересно, а дедушка написал письмо до того, как умер, или уже после?» – подумалось мельком, но мысль эта мигом вылетела из головы Одиссея. Дедушка Автолик завещал ему лук! Настоящий! Не игрушечный, стрела из которого летит шагов на двадцать, а настоящий боевой лук! Лук героя! Вот стрельну в Ментора, будет знать, как спорить…
Здорово!
Жалко, конечно, что дедушка умер, но – лук! Надо будет поблагодарить при встрече за подарок. А что? Ведь говорил же с ним, Одиссеем, зануда-дядька, просивший выстроить ему ненастоящую могилу?
Тем временем дамат-басилей закончил читать послание дедушки Автолика. Сделал кому-то знак, и двое слуг вынесли вперед длинный ларец из магнолии, украшенный затейливой резьбой. И еще два ларца, поменьше, зато серебряные и с драгоценными камнями на крышках. В камнях весело играло пламя укрепленных на стенах факелов.
Мальчик сразу догадался, что в длинном ларце – его лук, а в ларцах поменьше – украшения для мамы. Вот только мама отчего-то не радовалась, а все равно продолжала плакать. Интересно, она и когда маленькая была, не слушалась своего папу?
Дамат-басилей снова начал говорить, слуги поставили два меньших ларца перед мамой, но мама даже не стала их открывать. А мальчик во все глаза смотрел, как слуги теперь подходят к ним с отцом (к ним!..), как ставят перед ними длинный деревянный ларец (дедушка! милый дедушка!..), как отец не спеша наклоняется, поднимает (а-а-ах!..) крышку…
Лук был здоровенный. Куда выше самого Одиссея. А тетива и два роговых наконечника, к которым она должна была крепиться, лежали отдельно. Но это ничего, решил мальчишка. Он еще успеет натянуть тетиву и пострелять успеет всласть – потому что теперь это его лук!
Отец извлек из ларца подарок; осторожно вложил в руки сына.
Лук оказался не только длинным, но вдобавок тяжеленным – мальчик едва сумел удержать его в руках; но все же удержал и с усилием поднял над головой, показывая всем собравшимся.
И – удивительное дело: взметнувшись вверх, лук словно сам потянулся к факельному огню, к потолку, к небу, к невидимому из мегарона солнцу, выдергивая за собой своего нового обладателя, делая рыжего сорванца выше ростом. Ушла тяжесть, исчезло неудобство; казалось, пальцы намертво приросли к дедушкиному подарку – не отдерешь! Все тело было легким и пело, как струна.
Миг торжества?!
Да, наверное…
Собравшиеся в мегароне люди заулыбались, хотя улыбки мало приличествовали серьезности момента. Послышались клики одобрения – «Видно дедову породу! Герой! будущий герой!..»; басилей Лаэрт ласково потрепал сына по затылку, взъерошив пожар шевелюры. В глазах на мгновение помутилось от золотого сияния, брызнувшего ниоткуда (ну не от волос же?!), а когда зрение вернулось к Одиссею, он увидел незнакомого мальчишку, чуть постарше себя.
Мальчишка стоял в зале, среди всех – но при этом особняком, сам по себе. Никого из взрослых, кто бы мог оказаться его отцом, рядом не было – это маленький Одиссей почувствовал сразу. Не понял, а именно почувствовал. Одежда? внешность? повадка? – нет, ничего такого не запомнилось; но что-то в лице гостя показалось Одиссею странным, и поэтому он долго не отрываясь смотрел на незнакомца, силясь понять: что же в нем странного?