Виктор Улин
Вина
«Может ли Ефиоплянин переменить кожу свою и барс – пятна свои? так и вы можете ли делать доброе, привыкши делать злое.»
(Иеремия. 13:23)
1
За грязным после многих дождей, давно не мытым стеклом день боролся с ночью. Упорно и тяжко – словно в последний раз, как будто схватка могла закончиться как-то иначе, нежели обычно, и от ее исхода зависела чья-то судьба. Вчерашние тучи многими слоями громоздились на низком небе. Солнце ворочалось под ними, как тяжелая раскаленная болванка в груде серого пепла, рассыпало золотистые искры, которые вспыхивали там и тут и гасли, так и не успев ничего разжечь.
Никодим Илларионович перевернулся со спины на правый бок. Это далось с трудом; ему пришлось полежать так несколько минут, успокаивая сердце. Затем, подобрав ноги к животу, он осторожно подтянулся к краю кровати. Потом жестко уперся локтями, приподнял свое чужое, отяжелевшее и точно лишившееся внутренних связок тело. И сел, привалившись боком к подушке.
Сердце хлестнуло изнутри градом осколков. Сгусток боли пульсировал за ребрами, отдаваясь в глазах недоброй, тяжкой дрожью. Казалось, тело не выдержит вибрирующего напряжения и через секунду развалится, превратится в груду обломков.
Никодим Илларионович шевельнул пальцами. Приподнял над простыней руку – левую, налитую от плеча до самых ногтей свинцовой тяжестью. Опустил обратно. Поднял правую, более послушную, осторожно согнул в локте. Тронул себя за щеку и неожиданно остро, сильно, живо ощутил пальцами уколы отросшей щетины.
Он чувствовал. Видел, слышал. Он жил. И тело еще не рассыпалось, и сердце пока работало. Значит, его часы еще не остановились, в запасе имелось время. А время означало шанс.
Он протянул руку к ночному столику, схватил початую пластинку нитроглицерина, непослушными пальцами вылущил из прозрачной ячейки красную скользкую капсулу, сунул ее в рот. Посидел некоторое время. дожидаясь, пока лекарство растворится и пойдет в кровь. Потом медленно взялся за спинку кровати, стиснул непослушными ладонями ее гладкую полированную поверхность. Замер на секунду, собирая в себе силы и сгущая злую, отчаянную решимость.
День все-таки победил. Тучи рассеялись все сразу и как-то вдруг. И в прозрачной глубине еще холодного утреннего неба повисло солнце. Счет пошел.
Никодим Илларионович напрягся, рванулся с хрустом сквозь темноту в глазах – и выпрямился. И встал в полный рост.
* * *
За плотным лесом, что подступал к самой деревне, ритмично бухали орудия. В их глухую, темную завесу время от времени вплеталась раскатистая строчка тяжелого пулемета. Если не считать этих, давно уже привычных звуков далекого боя, кругом плыла тишина; только где-то надоедливо звенела муха, вновь и вновь атакуя мутное оконное стекло.
В низкой горнице со струганными бревенчатыми стенами неприятно пахло шнапсом, чесночным перегаром, резким одеколоном и еще чем-то – чужим и отвратительным, всегда встречавшимся там, откуда только что выбили врага.
Командир отдельной разведроты старший лейтенант Неустроев – приземистый и коренастый, с крючковатым хищным носом и широко расставленными голубыми глазами, в расстегнутой, пропотевшей до черноты гимнастерке, – стоял перед заляпанным зеркалом, кинув за спину стволом вниз еще горячий «ППШ», и сокрушенно рассматривал покореженные ордена на своей груди. От Красного Знамени был отколот кусок эмали, у Красной Звезды вдавлена, совершенно, неузнаваемо смята темная середина с красноармейцем.
Брезгливо спихнув с дощатой столешницы пустые бутылки, захватанные стаканы, обрезки вонючей черной колбасы и еще какую-то сальную, скользкую дрянь, Одинцов бегло проглядывал бумаги, найденные у оберштурмфюрера СС, командира захваченной карательной зондеркоманды.
– Да политрук, не зря-таки нам ордена дают! – обернувшись к нему, вздохнул Неустроев. – Спасли ведь меня. Две пули отвели!
– Вряд ли, – возразил Одинцов, не поднимая головы. – По теории вероятности пуля не может попасть дважды в одно место. Наверное, это была не пуля. а осколок от гранаты, зазубренный, неправильной формы. Ударил в звезду, срикошетировал и краем срезал знамя… Но все равно, конечно – ваше счастье, командир.
Неустроев огладил ордена жесткой ладонью.
– Хорошо еще, Золотую Звезду не успел получить, – добавил он с чисто мальчишеской искренностью. – Ее бы этот осколок – всмятку. Золото и есть золото.
Одинцов серьезно кивнул. Неустроев еще раз тронул испорченные ордена. Потом расстегнул пуговку нагрудного кармана, отколол пришпиленную изнутри булавку и вытащил аккуратно сложенную вчетверо армейскую газету. Краем глаза Одинцов посматривал на командира: ему нравилось иногда наблюдать его мальчишества, которые подчеркивали солидность самого политрука – бывшего, впрочем, на два года моложе… Газета оказалась в целости. Но Неустроев, не в силах бороться с привычным искушением, все-таки развернул сероватую полосу, словно поверяя, не успел ли за это время измениться коротенький список свежепредставленных Героев, среди которых была и его, отчеркнутая красным карандашом фамилия. Потом бережно сложил газету и тщательно спрятал обратно в карман.
Тихо улыбнувшись, Одинцов снова склонился к немецким бумагам. Впрочем, ничего интересного у оберштурмфюрера не нашлось. Давно известные приказы и циркуляры, несколько конвертов с синими марками полевой почты, аккуратно надписанные острым готическим почерком, да еще пачка фотографий. Пара портретов белокурой фрау, толстые кудрявые девочки. На остальных сам хозяин в черной эсэсовской форме, с петлицами в рунических молниях и серебряным черепом на фуражке, улыбался, безмятежно позируя рядом с обезглавленными, повешенными, распятыми человеческими телами – мужскими, женскими и вообще непонятно чьими. В общем-то и это было привычно.
Неустроев снял автомат и подошел к столу. Посмотрел стаканы, выбрал тот, что показался почище других, плеснул шнапсу и осторожно понюхал. Отпил глоток, сморщился, шагнул к раскрытому окну, яростно выплюнул и швырнул следом стакан, который, не разбившись, с глухим стуком покатился по сухой земле двора.
– Так водку и не научатся гнать, с-сукины дети…
Двумя пальцами он поднял с полу потрепанный журнал, взглянул на обложку, где призывно раскорячилась толстозадая женщина в черных чулках, удовлетворенно хмыкнул и бросил обратно. Одинцов молча подвинул ему мерзкие фотографии.
Глянув мельком, старший лейтенант отпихнул их в сторону.
– А в бумагах что-нибудь есть, политрук?
Одинцов не успел ответить. Дверь с грохотом распахнулась и в горницу ввалился молодой боец.
– Товарищ старший лейтенант! – прохрипел он, держась за горло, точно воротник гимнастерки душил его. – Товарищ политрук! Там… – он сунул трясущимся пальцем куда-то за спину, глядя на Одинцова непонятно расширенными глазами. – Там…
И, не договорив, выбежал вон, переломился пополам и ткнулся головой в стену около крыльца – его рвало.
* * *
Серый милицейский мундир с двумя подполковничьими звездами на коротких погонах пропах пылью и был узок, неприятно резал подмышками. Никодим Илларионович попытался вспомнить, когда надевал его в последний раз. Проведя пальцем по пуговицам, подумал, что их стоило бы срезать и перешить поближе к краю. Но это осталось уже за пределом возможного: он знал, что не сумеет даже вдернуть нитку в иглу.
Может, идти в обычном штатском костюме? – подумал он и тут же отогнал эту мысль: сегодня он должен быть в мундире. Как на параде. В самом деле – на последнем параде…
Он изо всех сил выдохнул воздух, кое-как сомкнул на животе китель и застегнулся. Мундир стиснул жестким корсетом, крепко обжал слабеющее тело, и Никодим Илларионович понял, что так даже лучше. Одежда не даст ему обмякнуть, поддержит и донесет до конца.