Алексей Матвеевич Зверев
Другая музыка
1. Нечто о землянике
Маленькая книжка, с суперобложки которой смотрит лицо совсем юного автора: дымчатые очки, разбросанные по плечам пряди спутанных волос. Автору 21 год; он студент Колумбийского университета. Филолог. Мог бы быть и биохимиком — факультет не имеет значения, поскольку на занятия он давно не ходит. Учиться? Полно: студенческая революция поважнее латинских глаголов. Да и кому она нужна, буржуазная наука — свалка мертвых фактов, система условных знаков: вызубри, когда умер Чосер и в чем особенности употребления стилистической инверсии Стендалем, и тебя будут именовать «доктор Кьюнен» и причислят к корпорации белых воротничков.
У книжки странное название: «Относительно земляники». На одном из митингов, когда «новые пролетарии» — студенты («старые пролетарии», рабочие, давно стали «шкурниками», и разговаривать с ними бесполезно) преподали университетскому начальству урок классовой борьбы и, в частности, приняли резолюцию с требованием восстановить отчисленных за прогулы, выступил профессор Дин и заявил, что университет — не место для игр в демократию. «Вы можете голосовать «за», а можете «против», это все равно, — сказал он. — Уж лучше бы вы мне рассказали, любите ли вы землянику».
Потом, бродя по изнемогающему от духоты Нью Йорку, Джеймс Кьюнен будет снова и снова размышлять о том, что профессор, наверно, в чем-то прав — ни митингами, ни сидячими забастовками многого не добьешься. Книга Кьюнена вышла в 1969 году, а события, в ней описанные, относятся к лету 1968-го, еще одному «жаркому лету», какие стали привычными для Америки в минувшее десятилетие. Студенческое движение переживало свой апогей. «Новая левая», поставлявшая движению его идеи, казалось, еще была полна сил. Но кое-кто уже стал задумываться: к чему, собственно, может в конечном счете привести «левый взрыв»? Да и что он собой представляет на практике, именно на практике, которая все заметнее расходится с теориями «непосредственных вспышек революционной энергии», союза «пролетаризированной молодежи» с угнетенными «третьего мира», борьбы за «нерепрессивную цивилизацию» и всем прочим, о чем так страстно вещают с трибун?
Джеймс Кьюнен был среди тех, кто первым открыто заговорил об этом разрыве. Он не пытался анализировать те доктрины, которыми руководствовалось студенческое движение; этим вскоре займутся люди, стоявшие у руля «новой левой». Он просто внимательно слушал лидеров СДО («Студенты за демократическое общество» — идейный и организационный центр борющейся американской молодежи), добросовестно выполнял их указания, а в дневнике делился своими сомнениями. Старался объяснить самому себе противоречия между словом и делом, с которыми сталкивался постоянно.
К 1968 году эти противоречия уже было трудно не заметить. Вот Кьюнен и его товарищи отправляются в Вашингтон поддержать марш протеста против нищеты отверженных, число которых в недостроенном «великом обществе» растет. Вечерняя запись в дневнике: «Предполагается, что после таких дел ты испытываешь прилив гражданских чувств и веры в справедливость борьбы». Предполагается. А как было? Демонстранты шли по улицам мимо ко всему привыкших прохожих, и никто не обращал на них внимания — лишь репортеры сделали несколько снимков, да и то на всякий случай, ведь такие материалы успели набить оскомину. Полиция позаботилась о том, чтобы дело не пошло дальше скандирования лозунгов и двух-трех пламенных речей перед безмолвным Капитолием. Стоял чудесный, солнечный день. «Я немножко загорел, а в записной книжке у меня теперь есть адреса двух новых девушек».
Вот объявляется забастовка на факультете, все должны сесть во дворе прямо на землю и требовать прекращения войны во Вьетнаме. На ограде кто-то написал мелом: «Руки вверх и к стенке, мать твою...» — лозунг ультралевой негритянской организации. Кьюнен не экстремист; чуть ниже он выводит: «Извините, что порчу ограду, но в этот момент сжигают детей и гибнут люди, и прямая вина за это на нашем университете». Когда появляется полиция, он участвует в драке вместе с другими; тут уж не до тактических споров, враг, ненавистный «истэблишмент» — вот он, прямо перед тобой. В участке у них отберут ключи и расчески — случается, задержанные вскрывают себе вены. Кто-то, глядя им вслед, бросит: «Послать бы вас на передовую, в джунгли». А через час всех выпустят — обычный мелкий инцидент, есть дела и посерьезнее. И Кьюнену снова вспомнится фраза о землянике.
Он будет вспоминать ее еще много раз. Читая случайно попавший ему в руки журнальчик морских пехотинцев, где какой-то вернувшийся из Индокитая «герой» объясняется в любви к своей винтовке: «Она такой же человек, как и я, потому что она — моя жизнь... Моя винтовка и я защищаем нашу страну». Размышляя о том, что даже зло стало в Америке банальным, что творят его люди, о которых, понаблюдав их в быту, всякий отзовется с уважением — «образцовый семьянин», «прекрасный работник». Что можно отдать приказ о новых бомбардировках Вьетнама или «просто» выстрелить в спину негритянскому активисту, а потом отправиться на воскресную проповедь, играть с детьми, нежно прощаться с супругой, уходя на работу. И что необходимо, необходимо что-то коренным образом изменить в американской жизни, а когда это стараешься сделать и не щадишь себя, кончается все тем же — «земляникой».
На одной из страниц у Кьюнена вырвется: «Америка. Прислушайтесь внимательно. АМЕРИКА. Мне нравится, как это звучит. Мне нравится смысл, который мог бы стоять за этим словом. Мне ненавистно то, что оно означает... Я думаю об Америке, и мне бесконечно грустно. Ведь я американец, а посмотрите, что творит моя страна. И я, похоже, ничего не могу здесь сделать, ни я, ни кто другой. Да, мы сражались на улицах, и ходили в поход на Вашингтон, и штурмовали здание Пентагона — и что? Мы ушли в политику, мы склонили на свою сторону многих — и что? Плюну я на все это».
А еще раньше прозвучит очень характерное признание: «Самое ужасное, что иногда, пусть на секунду, у меня возникает чувство, что, может быть, я и не хочу, чтобы эта война кончилась, ведь что тогда мне делать, кого ненавидеть?»
Не знаю, что сталось с Джеймсом Кьюненом и его товарищами. Студенческое поколение, пришедшее им на смену, предпочитает баррикадам аудитории. Война все-таки кончилась. И молодые, самоотверженно боровшиеся против войны, так и не разобрались, что же им теперь делать, «кого ненавидеть». Опора, на которой все держалось, — отвращение к войне, объединявшее миллионы самых разных по своим взглядам людей, — исчезла. Прежде оказывалось достаточно только гнева и чувства морального долга. Теперь потребовались идеи. И их «новая левая» предложить не смогла.
Сегодня уже ни для кого не секрет, что кризис «новой левой» начался задолго до парижских соглашений по Вьетнаму, задолго до того, как одно за другим начали закрываться радикальные «подпольные» издания (в 60-е годы только в Нью-Йорке их выходило более 20) и в университетских городках установился относительный порядок. Кризис был неизбежен уже в силу того, что «новая левая» с самого начала выступила как типичное леворадикальное движение, не чуждое веяний маоизма и троцкизма и повторявшее все хорошо известные ошибки подобных движений: отказ от союза с «обуржуазившимся» рабочим классом, установку на «революцию» в культуре, которая будто бы должна предшествовать социальной революции, тактику, позаимствованную из арсенала анархистов, призывы к «моральному и сексуальному бунту» (Маркузе). рассматриваемому как единственное средство избежать самой главной опасности — «консерватизма восприятия и переживания», и т. п.
Джеймсу Кьюнену было смешно слушать выступление по радио бывшего шефа ФБР Гувера, сказавшего, что бунтующие студенты — такая же угроза Америке, как коммунисты: «Мы-то думали, что коммунисты — это закосневшая группка, которая по сравнению с нами вообще безвредна». «Новая левая» отреклась от наследства «старой левой» и обвинила ее в десятках смертных грехов — догматизме, бездеятельности и пр. Но перед лицом серьезных общественных проблем она оказалась в общем беспомощной, как истинные ее предшественники, «розовые» либералы предвоенной эпохи, — перед лицом развернутого наступления реакции в маккартистские времена.